всю душеньку он мою вымотал нету больше силы так жить
Всю душеньку он мою вымотал нету больше силы так жить
24 часа за жизнь! #Жизнь_бесценный_дар запись закреплена
Из книги М. Шолохова «Тихий Дон» (смерть Натальи от аборта)
Ильинична закрыла окно, подошла к кровати. Как страшно переменилась Наталья за одну ночь! Сутки назад была она, как молодая яблоня в цвету, — красивая, здоровая, сильная, а сейчас щеки ее выглядели белее мела с обдонской горы, нос заострился, губы утратили недавнюю яркую свежесть, стали тоньше и, казалось, с трудом прикрывали раздвинутые подковки зубов. Одни глаза Натальи сохранили прежний блеск, но выражение их было уже иное. Что-то новое, незнакомое и пугающее, проскальзывало во взгляде Натальи, когда она изредка, повинуясь какой-то необъяснимой потребности, приподнимала синеватые веки и обводила глазами горницу, на секунду останавливая их на Ильиничне…
Пока кипятили воду, фельдшер вышел в кухню. На немой вопрос старика безнадежно махнул рукою.
— К обеду отойдет. Страшная потеря крови. Ничего нельзя сделать! Григория Пантелеевича не известили?
Пантелей Прокофьевич, не отвечая, торопливо захромал в сенцы. Дарья видела, как старик, зайдя под навесом сарая за косилку и припав головой к прикладку прошлогодних кизеков, плакал навзрыд…
Фельдшер пробыл еще с полчаса, посидел на крыльце, подремал под лучами восходившего солнца, потом, когда вскипел самовар, снова пошел в горницу, впрыснул Наталье камфоры, вышел и попросил молока. С трудом подавляя зевоту, выпил два стакана, сказал:
— Вы меня отвезите сейчас. У меня в станице больные и раненые, да и быть мне тут не к чему. Все бесполезно. Я бы с дорогой душою послужил Григорию Пантелеевичу, но говорю честно: помочь не могу. Наше дело маленькое — мы только больных лечим, а мертвых воскрешать еще не научились. А вашу бабочку так разделали, что ей и жить не с чем… Матка изорвана, прямо-таки живого места нет. Как видно, железным крючком старуха орудовала. Темнота наша, ничего не попишешь!
Через час Наталье стало хуже. Она поманила пальцем к себе детей, обняла их, перекрестила, поцеловала и попросила мать, чтобы та увела их к себе. Лукинична поручила отвести ребятишек Грипашке, сама осталась около дочери.
Наталья закрыла глаза, сказала, как бы в забытьи:
— Так я его и не увижу… — Потом, словно что-то вспомнив, резко приподнялась на кровати. — Верните Мишатку!
Угрюмоватый, с неласковым мелеховским взглядом Мишатка несмело подошел к кровати. Резкая перемена, происшедшая с лицом матери, делала мать почти незнакомой, чужой. Наталья притянула сынишку к себе, почувствовала, как быстро, будто у пойманного воробья, колотится маленькое Мишаткино сердце.
— Нагнись ко мне, сынок! Ближе! — попросила Наталья.
Она что-то зашептала Мишатке на ухо, потом отстранила его, пытливо посмотрела в глаза, сжала задрожавшие губы и, с усилием улыбнувшись жалкой, вымученной улыбкой, спросила:
— Не забудешь? Скажешь?
— Не забуду… — Мишатка схватил указательный палец матери, стиснул его в горячем кулачке, с минуту подержал и выпустил. От кровати пошел он, почему-то ступая на цыпочках, балансируя руками…
Наталья до дверей проводила его взглядом и молча повернулась к стене.
В полдень она умерла.»
Сейчас, конечно, аборты делаются не такими топорными методами, но вреда здоровью женщины не меньше. И пусть каждая, кто хочет сделать аборт, сначала прочтет этот отрывок и потом еще раз подумает, чего она хочет себе: добра или зла.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Шолохов Михаил Александрович
Книга «Тихий Дон. Том 2»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
Аксинья побледнела, отстранив Наталью рукой, встала с сундука:
– Он меня этим не попрекал, а ты попрекаешь? Какое тебе дело до этого?
Ладно! Я – плохая, ты – хорошая, дальше что?
– Это все. Не серчай. Зараз уйду. Спасибо, что открыла правду.
– Не стоит, не благодари, и без меня узнала бы. Погоди трошки, я выйду с тобой ставни закрыть. – На крыльце Аксинья приостановилась, сказала:
– Я рада, что мы с тобой по-доброму расстаемся, без драки, но напоследок я так тебе скажу, любезная соседушка: в силах ты будешь – возьмешь его, а нет – не обижайся. Добром я от него тоже не откажусь. Года мои не молоденькие, и я, хоть ты и назвала меня гулящей, – не ваша Дашка, такими делами я сроду не шутковала… У тебя хоть дети есть, а он у меня, – голос Аксиньи дрогнул и стал глуше и ниже, – один на всем белом свете! Первый и последний. Знаешь что? Давай об нем больше не гутарить. Жив будет он, оборонит его от смерти царица небесная, вернется – сам выберет…
Ночью Наталья не спала, а наутро вместе с Ильиничной ушла полоть бахчу.
В работе ей было легче. Она меньше думала, равномерно опуская мотыгу на высушенные солнцем, рассыпающиеся в прах комки песчаного суглинка, изредка выпрямляясь, чтобы отдохнуть, вытереть пот с лица и напиться.
По синему небу плыли и таяли изорванные ветром белые облака. Солнечные лучи палили раскаленную землю. С востока находил дождь. Не поднимая головы, Наталья спиной чувствовала, когда набежавшая тучка заслоняла солнце; на миг становилось прохладнее, на бурую, дышащую жаром землю, на разветвленные арбузные плети, на высокие стебли подсолнуха стремительно ложилась серая тень. Она покрывала раскинутые по. косогору бахчи, разомлевшие и полегшие от зноя травы, кусты боярышника и терна с понурой, испачканной птичьим пометом листвой. Звонче звенел надсадный перепелиный крик, отчетливей слышалось милое пение жаворонков, и даже ветер, шевеливший теплые травы, казался менее горячим. А потом солнце наискось пронизывало ослепительно белую кайму уплывавшей на запад тучки и, освободившись, снова низвергало на землю золотые, сияющие потоки света.
Где-то далеко-далеко, по голубым отрогам обдонских гор, еще шарила и пятнила землю провожающая тучку тень, а на бахчах уже властвовал янтарно-желтый полдень, дрожало, переливалось на горизонте текучее марево, удушливее пахла земля и вскормленные ею травы.
В полдень Наталья сходила к вырытому в яру колодцу, принесла кувшин ледяной родниковой воды. Они с Ильиничной напились, помыли руки, сели на солнцепеке обедать. Ильинична на разостланной завеске аккуратно порезала хлеб, достала из сумки ложки, чашку, из-под кофты вынула спрятанный от солнца узкогорлый кувшин с кислым молоком.
Наталья ела неохотно, и свекровь спросила:
– Давно примечаю за тобой, что-то ты не такая стала. Аль уж с Гришкой что у вас получилось?
У Натальи жалко задрожали обветренные губы:
– Он, маманя, опять с Аксиньей живет.
– Это… откуда же известно?
– Я вчера у Аксиньи была.
– И она, подлюка, призналась?
Ильинична помолчала, раздумывая. На морщинистом лице ее в углах губ легли строгие складки.
– Может, она похваляется, проклятая?
– Нет, маманя, это верно, чего уж там…
– Недоглядела ты за ним… – осторожно сказала старуха. – С такого муженька глаз не надо сводить.
– Да разве углядишь? Я на его совесть полагалась… Неужели надо было его к юбке моей привязывать? – Наталья горько улыбнулась, чуть слышно добавила:
– Он не Мишатка, чтобы его сдержать. Наполовину седой стал, а старое не забывает…
Ильинична вымыла и вытерла ложки, ополоснула чашку, прибрала посуду в сумку и только тогда спросила:
– Какая вы, маманя… И этой беды хватит, чтобы белый свет стал немил!
– И чего ж ты надумала?
– Чего ж окромя надумаешь? Заберу детей и уйду к своим. Больше жить с ним не буду. Нехай берет ее в дом, живет с ней. Помучилась я и так достаточно.
– Смолоду и я так думала, – со вздохом сказала Ильинична. – Мой-то тоже был кобелем не из последних. Что я горюшка от него приняла, и сказать нельзя. Только уйтить от родного мужа нелегко, да и не к чему. Пораскинь умом – сама увидишь. Да и детишков от отца забирать, как это так? Нет, это ты зря гутаришь. И не думай об этом, не велю!
– Нет, маманя, жить я с ним не буду, и слов не теряйте.
– Как это мне слов не терять? – возмутилась Ильинична. – Да ты мне что – не родная, что ли? Жалко мне вас, проклятых, или нет? И ты мне, матери, старухе, такие слова говоришь? Сказано тебе: выкинь из головы, стало быть – и все тут. Ишь выдумала: «Уйду из дому!» А куда прийдешь? А кому ты из своих нужна? Отца нету, курень сожгли, мать сама под чужим плетнем Христа ради будет жить, и ты туда воткнешься и внуков моих за собой потянешь?
Нет, милая, не будет твоего дела! Приедет Гришка, тогда поглядим, что с ним делать, а зараз ты мне и не толкуй об этом, не велю и слухать не буду!
Все, что так долго копилось у Натальи на сердце, вдруг прорвалось в судорожном припадке рыданий. Она со стоном сорвала с головы платок, упала лицом на сухую, неласковую землю и, прижимаясь к ней грудью, рыдала без слез.
Ильинична – эта мудрая и мужественная старуха – и с места не двинулась.
Она тщательно завернула в кофту кувшин с остатками молока, поставила его в холодок, потом налила в чашку воды, подошла и села рядом с Натальей. Она знала, что такому горю словами не поможешь; знала и то, что лучше – слезы, чем сухие глаза и твердо сжатые губы. Дав Наталье выплакаться, Ильинична положила свою загрубелую от работы руку на голову снохи, гладя черные глянцевитые волосы, сурово сказала:
– Ну, хватит! Всех слез не вычерпаешь, оставь и для другого раза. На-ка вот, попей воды.
Наталья утихла. Лишь изредка поднимались ее плечи да по телу пробегала мелкая дрожь. Неожиданно она вскочила, оттолкнула Ильиничну, протягивавшую ей чашку с водой, и, повернувшись лицом на восток, молитвенно сложив мокрые от слез ладони, скороговоркой, захлебываясь, прокричала:
– Господи! Всю душеньку мою он вымотал! Нету больше силы так жить!
Господи, накажи его, проклятого! Срази его там насмерть! Чтобы больше не жил он, не мучил меня.
Черная клубящаяся туча ползла с востока. Глухо грохотал гром.
Пронизывая круглые облачные вершины, извиваясь, скользила по небу жгуче-белая молния. Ветер клонил на запад ропщущие травы, нес со шляха горькую пыль, почти до самой земли пригибал отягощенные семечками шляпки подсолнухов.
Ветер трепал раскосмаченные волосы Натальи, сушил ее мокрое лицо, обвивал вокруг ног широкий подол серой будничной юбки.
Несколько секунд Ильинична с суеверным ужасом смотрела на сноху. На фоне вставшей вполнеба черной грозовой тучи она казалась ей незнакомой и страшной.
Стремительно находил дождь. Предгрозовая тишина стояла недолго.
Тревожно заверещал косо снижавшийся копчик, в последний раз свистнул возле норы суслик, густой ветер ударил в лицо Ильиничны мелкой песчаной пылью, с воем полетел по степи. Старуха с трудом поднялась на ноги. Лицо ее было смертельно бледно, когда она сквозь гул подступившей бури глухо крикнула:
– Опамятуйся! Бог с тобой! Кому ты смерти просишь?!
– Господи, покарай его! Господи, накажи! – выкрикивала Наталья, устремив обезумевшие глаза туда, где величаво и дико громоздились тучи, вздыбленные вихрем, озаряемые слепящими вспышками молний.
Над степью с сухим треском ударил гром. Охваченная страхом, Ильинична перекрестилась, неверными шагами подошла к Наталье, схватила ее за плечо:
– Становись на колени! Слышишь, Наташка?!
Наталья глянула на свекровь какими-то незрячими глазами, безвольно опустилась на колени.
– Проси у бога прощения! – властно приказала Ильинична. – Проси, чтобы не принял твою молитву. Кому ты смерти просила? Родному отцу своих детей.
Ох, великий грех… Крестись! Кланяйся в землю. Говори: «Господи, прости мне, окаянной, мое прегрешение».
Вниманию читателей предлагается одно из лучших произведений М.Шолохова — роман «Тихий Дон», повествующий о классовой борьбе в годы империалистической и гражданской войн на Дону, о трудном пути донского казачества в революцию.
«. По языку сердечности, человечности, пластичности — произведение общерусское, национальное», которое останется явлением литературы во все времена.
Словно сама жизнь говорит со страниц «Тихого Дона». Запахи степи, свежесть вольного ветра, зной и стужа, живая речь людей — все это сливается в раздольную, неповторимую мелодию, поражающую трагической красотой и подлинностью. Разве можно забыть мятущегося в поисках правды Григория Мелехова? Его мучительный путь в пламени гражданской войны, его пронзительную, неизбывную любовь к Аксинье, все изломы этой тяжелой и такой прекрасной судьбы?
Тихий Дон читать онлайн бесплатно
Ознакомительная версия. Доступно 37 страниц из 367
Мелеховский двор — на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше — перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменных плетней, — Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущий придорожник, часовенка на развилке; за ней — задернутая текучим маревом степь. С юга — меловая хребтина горы. На запад — улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу.
В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в хутор казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он жену — маленькую, закутанную в шаль женщину. Она прятала лицо, редко показывая тоскующие одичалые глаза. Пахла шелковая шаль далекими неведомыми запахами, радужные узоры ее питали бабью зависть. Пленная турчанка сторонилась родных Прокофия, и старик Мелехов вскоре отделил сына. В курень его не ходил до смерти, не забывая обиды.
Прокофий обстроился скоро: плотники срубили курень, сам пригородил базы для скотины и к осени увел на новое хозяйство сгорбленную иноземку-жену. Шел с ней за арбой с имуществом по хутору — высыпали на улицу все, от мала до велика. Казаки сдержанно посмеивались в бороды, голосисто перекликались бабы, орда немытых казачат улюлюкала Прокофию вслед, но он, распахнув чекмень, шел медленно, как по пахотной борозде, сжимал в черной ладони хрупкую кисть жениной руки, непокорно нес белесо-чубатую голову, — лишь под скулами у него пухли и катались желваки да промеж каменных, по всегдашней неподвижности, бровей проступил пот.
С той поры редко видели его в хуторе, не бывал он и на майдане. Жил в своем курене, на отшибе у Дона, бирюком. Гутарили про него по хутору чудное. Ребятишки, пасшие за прогоном телят, рассказывали, будто видели они, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского, ажник, кургана. Сажал ее там на макушке кургана, спиной к источенному столетиями ноздреватому камню, садился с ней рядом, и так подолгу глядели они в степь. Глядели до тех пор, пока истухала заря, а потом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой. Хутор терялся в догадках, подыскивая объяснение таким диковинным поступкам, бабам за разговорами поискаться некогда было. Разно гутарили и о жене Прокофия: одни утверждали, что красоты она досель невиданной, другие — наоборот. Решилось все после того, как самая отчаянная из баб, жалмерка Мавра, сбегала к Прокофию будто бы за свежей накваской. Прокофий полез за накваской в погреб, а за это время Мавра и разглядела, что турчанка попалась Прокофию последняя из никудышных…
Спустя время раскрасневшаяся Мавра, с платком, съехавшим набок, торочила на проулке бабьей толпе:
— И что он, милушки, нашел в ней хорошего? Хоть бы баба была, а то так… Ни заду, ни пуза, одна страма. У нас девки глаже ее выгуливаются. В стану — перервать можно, как оса; глазюки — черные, здоровющие, стригеть ими, как сатана, прости бог. Должно, на сносях дохаживает, ей-бо!
— На сносях? — дивились бабы.
— Кубыть, не махонькая, сама трех вынянчила.
— С лица-то? Желтая. Глаза тусменныи, — небось не сладко на чужой сторонушке. А ишо, бабоньки, ходит-то она… в Прокофьевых шароварах.
— Ну-у. — ахали бабы испуганно и дружно.
— Сама видала — в шароварах, только без лампасин. Должно, буднишные его подцепила. Длинная на ней рубаха, а из-под рубахи шаровары, в чулки вобратые. Я как разглядела, так и захолонуло во мне…
Шепотом гутарили по хутору, что Прокофьева жена ведьмачит. Сноха Астаховых (жили Астаховы от хутора крайние к Прокофию) божилась, будто на второй день троицы, перед светом, видела, как Прокофьева жена, простоволосая и босая, доила на их базу корову. С тех пор ссохлось у коровы вымя в детский кулачок, отбила от молока и вскоре издохла.
В тот год случился небывалый падеж скота. На стойле возле Дона каждый день пятнилась песчаная коса трупами коров и молодняка. Падеж перекинулся на лошадей. Таяли конские косяки, гулявшие на станичном отводе. И вот тут-то прополз по проулкам и улицам черный слушок…
С хуторского схода пришли казаки к Прокофию.
Хозяин вышел на крыльцо, кланяясь.
— За чем добрым пожаловали, господа старики?
Толпа, подступая к крыльцу, немо молчала.
Наконец один подвыпивший старик первым крикнул:
— Волоки нам свою ведьму! Суд наведем.
Прокофий кинулся в дом, но в сенцах его догнали. Рослый батареец, по уличному прозвищу Люшня, стукал Прокофия головой о стену, уговаривал:
— Не шуми, не шуми, нечего тут. Тебя не тронем, а бабу твою в землю втолочим. Лучше ее уничтожить, чем всему хутору без скотины гибнуть. А ты не шуми, а то головой стену развалю!
— Тяни ее, суку, на баз. — гахнули у крыльца.
Полчанин Прокофия, намотав на руку волосы турчанки, другой рукой зажимая рот ее, распяленный в крике, бегом протащил ее через сени и кинул под ноги толпе. Тонкий вскрик просверлил ревущие голоса.
Прокофий раскидал шестерых казаков и, вломившись в горницу, сорвал со стены шашку. Давя друг друга, казаки шарахнулись из сенцев. Кружа над головой мерцающую, взвизгивающую шашку, Прокофий сбежал с крыльца. Толпа дрогнула и рассыпалась по двору.
У амбара Прокофий настиг тяжелого в беге батарейца Люшню и сзади, с левого плеча наискось, развалил его до пояса. Казаки, выламывавшие из плетня колья, сыпанули через гумно в степь.
Через полчаса осмелевшая толпа подступила ко двору. Двое разведчиков, пожимаясь, вошли в сенцы. На пороге кухни, подплывшая кровью, неловко запрокинув голову, лежала Прокофьева жена; в прорези мученически оскаленных зубов ее ворочался искусанный язык. Прокофий, с трясущейся головой и остановившимся взглядом, кутал в овчинную шубу попискивающий комочек — преждевременно родившегося ребенка.
Жена Прокофия умерла вечером этого же дня. Недоношенного ребенка, сжалившись, взяла бабка, Прокофьева мать.
Его обложили пареными отрубями, поили кобыльим молоком и через месяц, убедившись в том, что смуглый турковатый мальчонок выживет, понесли в церковь, окрестили. Назвали по деду Пантелеем. Прокофий вернулся с каторги через двенадцать лет. Подстриженная рыжая с проседью борода и обычная русская одежда делала его чужим, непохожим на казака. Он взял сына и стал на хозяйство.
Пантелей рос исчерна-смуглым, бедовым. Схож был на мать лицом и подбористой фигурой.
Женил его Прокофий на казачке — дочери соседа.
С тех пор и пошла турецкая кровь скрещиваться с казачьей. Отсюда и повелись в хуторе горбоносые, диковато-красивые казаки Мелеховы, а по-уличному — Турки.
Похоронив отца, въелся Пантелей в хозяйство: заново покрыл дом, прирезал к усадьбе с полдесятины гулевой земли, выстроил новые сараи и амбар под жестью. Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков пару жестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский баз беспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный.
Ознакомительная версия. Доступно 37 страниц из 367
Никулин Михаил: Мои раздумья над «Тихим Доном»
Мои раздумья над «Тихим Доном»
И все же память надолго сохранила одну встречу с писателем. До войны в Ростове-на-Дону был кабинет рабочего автора. Тут и состоялась эта встреча. На нее приглашены были рабочие авторы, журналисты. И как-то сразу, сама собой четко определилась тема разговора: правда жизни и отражение ее в художественном произведении.
Молодые глаза Шолохова стали еще моложе. В них не трудно было прочитать: «Тема, товарищи, отличная, хотя и очень трудная».
Не собираюсь много говорить на эту тему. Одно твердо знаю, что жизнь надо знать. Не зная жизни, разумеется, нельзя ее отобразить и, тем более, художественно-правдиво.
Не замедлили спросить писателя:
— Михаил Александрович, Чехов всегда носил с собой записную книжку. Вы тоже записываете ваши наблюдения?
Лицо Михаила Александровича совсем просветлело, когда речь зашла об Антоне Павловиче:
— Ничего не могу возразить против чеховского метода собирания материала. Ведь он, Чехов, оставил нам в наследство свои чудеснейшие произведения. Признаюсь вам, товарищи, что лично я записной книжкой мало пользуюсь. Стараюсь быть в гуще жизни, чтобы полной пригоршней черпать из нее. Наберешь материала ворох, а потом начинаешь просеивать его. И вот на ладони остается самое существенное, самое ценное, очищенное от налета случайного, от пыли. И тогда это ценное блестит. И теперь осталось по-писательски осмыслить материал и найти ему место в художественном произведении!
Этот коротенький монолог, сказанный в те давние годы, оставил в моей душе и в памяти глубокий след. Слова взяты из обихода хлеборобов. Их устойчивой простоте писатель сообщил земную силу.
Говоря о Чехове, тихо, но как-то празднично, он поднял взор, дескать, Чехов там, на литературных вершинах!
Тогда еще не была написана заключительная, четвертая, книга «Тихото Дона». Судьба Григория Мелехова волновала всех своей неблагоустроенностью ни в социальной, ни в личной жизни. В читательских сердцах жили сочувствие и глубокий интерес к этому человеку. Память не сохранила всех тех вопросов, которые тогда были заданы писателю, но их легко обобщить вот в этих двух:
— Перейдет ли Григорий на сторону Советской власти?
— Как сложатся его дальнейшие отношения с Аксиньей, Натальей.
Михаил Александрович весело переадресовал эти вопросы не только тем, кто их задавал, но и всем собравшимся на встречу с ним. В эти секунды и минуты он был широк в общении с аудиторией. Сказалась его привычка к душевным разговорам с людьми, привычка послушать их непосредственное мнение о жизни.
Минута озадаченного молчания, и кто-то из задних рядов обратился к писателю со словами:
— Михаил Александрович, ведь Григорий Мелехов так хорошо умеет рубить. Посмотреть бы, как его шашка заходила по белогвардейцам?!
Михаил Александрович ответил не сразу и отвечал задумчиво и неторопливо:
Помню, что беседа подходила к концу. Михаил Александрович собирался сказать что-то подытоживающее встречу, как с места послышался крикливо-громкий голос уверенного в себе гражданина:
— А вы знаете, что на Дону цыплят считают не в гнезде, а по осени. Потому что их сначала надо высидеть, а потом вырастить.
Официальная встреча закончилась. Но люди не спешили уходить. И вот тогда к писателю прорвался литератор уже немолодой, но очень увлеченный своими творческими достижениями. Маленький, мало приметный человек, он патетически заявил:
Михаил Александрович, добродушно улыбаясь, ответил:
Признаюсь, вместе со всеми я аплодировал этим словам писателя, потому что они попали увлеченному собой борзописцу не в бровь, а прямо в глаз.
. В последующие годы я часто вспоминал эту встречу с писателем. Вспоминая о ней, я лишний раз тянулся потом к «Тихому Дону» и всякий раз убеждался, что простота и сила живого Шолохова, простота и сила глав его романа в моем сердце, сливаясь воедино, дополняли друг друга. Новых встреч с писателем у меня не было, но встречи свои с романом мне трудно перечесть. За 50 читательских лет я много-много раз задумывался над его великолепными страницами, главами. Вот эти мои раздумья.
Я люблю перечитывать его страницы. Они и сегодня звучат молодо, как много лет назад.
Это ли не доказательство, что большое в искусстве не только не умирает, но и не стареет.
«Небо нахмурилось. Молния наискось распахала взбугренную черноземно-черную тучу, долго копилась тишина, и где-то далеко предупреждающе громыхнул гром. Ядреный дождевой сев начал приминать травы. При свете молнии, вторично очертившей круг, Кошевой увидел ставшую в полнеба бурую тучу, по краям обугленно-черную, грозную, и на земле, распростертой под нею, крохотных, сбившихся в кучу лошадей. Гром обрушился с ужасающей силой, молния стремительно шла к земле. После нового удара из недр тучи потоками прорвался дождь, степь невнятно зароптала, вихрь сорвал с головы Кошевого мокрую фуражку, с силой пригнул его к луке седла».
Искусство Шолохова берет меня за сердце и велит думать о судьбах ушедших людей, как о живых. Велит страдать их страданиями, мечтать их мечтами, верить их верой.
Вот трое страдающих: Аксинья, Наталья, Григорий.
Наталья ушла из жизни. Она не захотела свою любовь к Григорию разделить с Аксиньей.
«- Как помру я, маманя, наденьте на меня юбку зеленую, энту, какая с прошивкой на оборке. Гриша любил, как я ее надевала. «
Образ Натальи входит так прочно в сознание, что с мыслью о нем, невольно часто обращаешься к роману, чтобы перечитать его страницы, надолго задуматься над такими строками:
«Наталья ела неохотно, и свекровь спросила:
У Натальи жалко задрожали обветренные губы:
— Он, маманя, опять с Аксиньей живет.
— Это откуда же известно?
— Я вчера у Аксиньи была».
Ильинична призывает терпеть и терпеть. Она убеждает Наталью, что Гришка не худший из мужей, что он куда лучше любого и своего отца. Наталья достаточно терпела, достаточно наказывала себя за свою преданность Григорию, семье, годами освященному порядку. Дальше терпеть равносильно надругательству над тем, что составляло ее женскую и человеческую суть.
Мудрой Ильиничне не понять, что большое чувство не может терпеть столько, сколько терпит умеренная привязанность. И вот доказательство:
«Все, что так долго копилось у Натальи на сердце, вдруг прорвалось в судорожном припадке рыданий. Она со стоном сорвала с головы платок, упала лицом на сухую неласковую землю и, прижавшись к ней грудью, рыдала без слез».
«Неожиданно она вскочила, оттолкнула Ильиничну, протягивавшую ей чашку с водой, и, повернувшись лицом на восток, молитвенно сложив мокрые от слез ладони, скороговоркой, захлебываясь, прокричала:
— Господи! Всю душеньку он мою вымотал! Нету больше силы так жить! Господи, накажи его, проклятого! Срази его насмерть! Чтобы больше не жил он, не мучил меня!»
Хочется соразмерить силу движения души Натальи с той силой, с какой художник слова запечатлел ее. Только с помощью огромного творческого труда над образом Шолохов показал нам Наталью такой, какая она есть, и в то же время объяснил, где, когда, под влиянием чего мог сформироваться этот человек. Ответив на такие важные вопросы, писатель тем самым драму конкретного человека, жившего в конкретных условиях, вынес на широкий общечеловеческий простор.
«Тихий Дон» любят на всей планете.
Но особенно на Дону, на Юге России. Да иначе и не могло быть!
Здесь, на этих степных просторах, родились, росли, трудились, боролись, умирали герои «Тихого Дона». Здесь же чутким ухом, горячим сердцем и жадными глазами выдающийся художник слова М. Шолохов изучал их историю, быт, характеры, психологию и музыкальные особенности. Здесь еще живут современники, земляки и даже родственники поименованных и безымянных героев этого величественного эпического полотна.
Наши донские читатели по-особенному, неповторимо любят живописные прелести романа. И в самом деле: как не любить шолоховские «ростепельные дни поздней осени, овеваемой южными ветрами. «? Морозные дни ранней зимы, когда на об донских огородах «через занесенные по маковки плетни девичьей прошивной мережкой легли петлистые стежки заячьих следов»? Весну, когда «дегтярными полосками чернеют на карнизе следы. стекавшей воды», когда «малахитом зеленеет ранняя трава»? Апрельское небо, «недоступно голубое», по которому «уплывали на север, обгоняя облака, ватаги казарок, станицы медноголосых журавлей».
Мы помним время, когда некоторые критики пытались идти против истинно художественного, против реальной правды. Теперь им стало куда труднее защищать схемы, оторванные от жизни, быта, психологии людей и, наконец, от их истории.
. Война четырнадцатого года. Что в сравнении с ней бытовая драма, разыгравшаясая в хуторе Татарском. Она пугливо отступила перед широченной драмой войны.
Сыны тихого Дона, а с ними и один из главных героев, Григорий Мелехов, в борьбе с внешним врагом уже успели испытать свое терпение, настойчивость, врожденную лихость и умелость воинов-конников. Все чаще они теперь задумываются над вопросами: кто затеял эту страшную человеческую бойню? За чьи интересы они кладут свои чубатые головы? Почему они убивают таких же, как сами, немцев, чехов, австрийцев?
. Месяцы и годы Григорий трагически ищет какого-то особого, среднего направления, которое устраивало бы всех казаков-односумов. Роман отражает духовные метания Григория. Не забыть сцены, передающие душевные потрясения Григория и тогда, когда он стоит у изголовья только что убитого им самим молоденького австрийского солдата, и тогда, когда он вступает в схватку с Подтелковым из-за Чернецова и других пленных офицеров-белогвардейцев.
И ведет Шолохов Григория по широкой реалистической дороге, проторенной автором беспощадно правдивого романа.
«Хорошо бы взяться руками за чапиги и пойти по влажной борозде за плугом, жадно вбирая ноздрями сырой пресный запах взрыхленной земли, горький аромат порезанной лемехом травы. В чужих краях и травы пахнут по-иному».
жить в настоящем человеке.
А вот из его объяснения с Михаилом Кошевым:
«-. против власти я не пойду до тех пор, пока она меня за горло не возьмет».
Михаил презрительно усмехнулся:
— Тоже моду выдумал! Ревтребунал или Чека у тебя не будет спрашивать, чего ты хочешь и чего не хочешь, и торговаться с тобой не будут».
Упрек, сделанный Михаилом Кошевым Григорию, что если бы к власти вернулись белые, то, он, Григорий, стал бы на спине у красных ремни вырезать, ни на чем не обоснован. Во всем романе трудно найти подтверждение, что Григорий допускал зверства, был мстительным, хладнокровно относился к напрасно пролитой крови.
так долго. Кошевой бдителен. Он и должен быть бдительным, потому что знает, как дорого приходилось платить за доверчивость и мягкосердечие к врагу. Но бдительность его была близка к озлобленности, которая уводила его в сторону от больших революционных задач, связанных с переустройством жизни в хуторе Татарском. Только озлобленностью Кошевого можно объяснить себе, почему он Григория ставит на одну полку с Митькой Коршуновым, чему никто из читателей не поверит. Ограничивающей озлобленностью объясняешь себе и то, что Кошевой в разговоре с Григорием не нашел тех суровых, но нужных слов для трудового казачества, измученного на тернистом пути, по которому их вели Красновы, фицхелауровы, а еще раньше сотни лет держали за душу своей агитацией «защитники сословных привилегий казачества». Трудовые казаки ждали этого слова, как высохшая земля дождя!
Невольно задаешь себе вопрос: как бы Штокман и Котляров отнеслись к Григорию. И, не колеблясь, отвечаешь: нет, не так, как Кошевой. Они не сняли бы с себя ответственности. И как бы ни был суров приговор ЧК, они обязательно учли бы все «за» и «против», составляющие суть Григория Мелехова, учли бы в неразрывной связи с задачей строительства новой жизни. И веришь, что это укрепило бы лучшее в Григории Мелехове и стало бы твердой преградой на пути к последней и самой горькой из его ошибок.
. Григорий бежит от революционной законности. Старые тернистые и кривые дороги приводят его в банду Фомина. Вскоре он теряет и Аксинью и возвращается домой с начисто обнищавшей душой, похожий на оборванного скитальца, с винтовкой за плечами, с патронами, отягощающими его пояс, карманы шинели и душу. Выбросив в Дон винтовку, патроны, он идет к своему куреню, бросается к Мишатке, с рыданием говорит: «Сынок. Сынок. «
Мы хотели бы, чтобы Григория судили те люди, у кого хватило ума, воли, стратегии, тактики опрокинуть старый мир и начать строить новый.
Среда, воспитавшая Кошевого, наложила свой отпечаток на него. Понятия о задачах и целях коммунистов у него уже, упрощеннее, чем, скажем, у Сергея, юного московского рабочего. Помните: пешим строем вместе с батальоном он идет в бой.
— Я слесарем был. Ты что это, товарищ, все морщишься?
— Сапоги трут, ссохлись. Ночью в секрете был, промочил ноги.
Разговор Сергея со Штокманом волнует читателя не только ясностью содержания, выразительной краткостью. Сама форма разговора сливается с идейной сущностью разговаривающих. В нем, в разговоре, любое слово обнажило перед нами великую близость юного коммуниста со старшим товарищем, которого он ласково назвал «папашей». Да и Штокман не смог скрыть от него своих чисто отцовских чувств.
«Я знаю, за что. » У Сергея в этих словах политическая зрелость пролетария, четкость задачи борца со старым миром, который необходимо разрушить во имя нового. В душе Сергея неразрывна связь слов «разрушать» и «созидать». Сергей ни за что не стал бы расходовать богатство сердца на то, чтобы расстреливать деда Гришаку, человека, ставшего юродивым потому, что «зажился» на свете и «зачитался божественной премудростью». Расстрел деда Гришаки не оправдать ни простой человеческой логикой, ни тем более революционной целесообразностью. Еще больше неоправданны поджоги, учиненные Кошевым в хуторе Татарском.
. Оказавшись в степи, где уже скошены и убраны поля, а тракторы только начали поднимать зябь, в синевато-мглистом небе можно увидеть парящих в вышине коршуна или ястреба, и почти всегда тебе приходит на память расправа Дарьи Мелеховой со своей неудавшейся жизнью. Именно коршун своим зорким взглядом видел, как Дарья силой воли заставила себя погрузиться в смертельные для нее волны Дона.
«- Страшнее этого суда, какой я над собой сделаю, не придумаешь. Наташка, я не за тем пришла, чтобы ты меня отговаривала. Я пришла тебе сказать про свое горе и предупредить, чтобы ты ко мне с нонешнего дня ребят своих не подпускала».
Прочитав последние страницы, посвященные Дарье, мы долго скорбим о том, что сильные задатки этого человека были задушены, изуродованы тогдашним бытом, тогдашними правопорядка ми.
. Мне не довелось читать книг, в которых бы с такой силой, с таким художественным могуществом была нарисована степная земля. Великий талант Шолохова в степных картинах сочетается с безграничной любовью к донской земле. В романе эта любовь документирована словами высокого художественного накала:
«. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы, в мудром молчании берегущие зарытую казачью славу. Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю. «
И опять я с «Тихим Доном». Прохожу по его страницам с мыслью о высокой музыкальности романа. Музыкальная ткань его, как и словесная, органически связана с устным народным творчеством. Без преувеличения можно сказать, что по «Тихому Дону» можно изучать фольклор. С первой страницы до последней роман пронизан народными песнями.
Не сохами-то славная землюшка наша
распахана.
Распахана наша землюшка лошадиными
копытами.
головами.
Украшен-то наш тихий Дон сиротами,
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими,
материнскими слезами.
Она рождена особыми лагерными и походными условиями жизни казаков. Для обоснования своего открытия он обязательно ссылался на «Тихий Дон» и всегда восторгался великим умением М. Шолохова с огромной художественной силой раскрыть душу создателей многокрасочной донской песни, душу ее исполнителей. Очень важно отметить, что в оценке донской песни М. Шолохов, как художник слова, исходил из всестороннего раскрытия психологии героев. Листопадов же шел от музыкального и поэтического анализа песни. И пути их не разошлись. Они оба утвердили художественную и познавательную значимость донской песни.
М. Шолохов в романе «Тихий Дон», опосредствовав донскую песню художественными образами, вернул ее нам из далекого прошлого, и она богато заиграла молодыми красками, глубже зазвучали ее мелодии.
Первое слово в создании либретто оперы, спектакля предоставляется сценаристу. И только подумать, что он должен написать основу оперы или спектакля по роману «Тихий Дон». Задача настолько трудна, насколько и благородна. Не годится для этого тот литератор, который умеет, а иногда и очень быстро, «выбирать», «обводить карандашом», «конструировать». Такой сценарист, как упругой волной, внутренней силой романа будет выброшен на мелководье, а то и на сухой берег. Даже вдумчивый сценарист, много раз проверяющий, то ли он взял из романа для инсценирования, не справиться со своей задачей, если он не постиг могучей внутренней силы романа и она не смогла подсказать ему, как воссоединить отобранное.