все произошло не так как он предполагал
Все произошло не так как он предполагал
Голубов Сергей Николаевич
Голубов Сергей Николаевич
<1>Так обозначены ссылки на примечания. Примечания в конце текста книги.
О Росс! О доблестный народ!
По мышцам ты неутомимый,
По духу ты непобедимый.
Легкие победы не льстят сердца русского.
Солнце спускалось за горизонт, красное, как перегоревший костер. Лагерь был ярко освещен его косыми лучами. Под холмами, на которых расположились войска четвертого итальянского корпуса вице-короля Евгения, тихо струились воды широкого Немана. Река текла в уровень с берегами по гладкому раскату золотых полей, коричневых пашен и зеленых лугов. Но сейчас все это было розовое: и лагерь на холмах, и Неман, и его берега.
— Пусть меня повесят, словно кошку, на солдатскую мишень, если. Одно из двух: или брат Сильвио стал умен, как Аристотель, а я глуп, как пучок редиски, или. Массимо Батталья глубоко задумался. Между тем подступала ночь. Заря разлилась по прозрачному небу. Собственно, ночи не было, а был какой-то бледный сумрак, настолько слабый, что очертания предметов нисколько в нем не менялись, лишь самые предметы казались слегка колеблющимися. Этому способствовал отчасти и дым бесчисленных костров, носившийся над лагерем тонкой пеленой.
Над холмами и лесами глухо ревели военные марши. Вице-король Евгений и Жюно стояли с подзорными трубами у глаз. Переправа началась. Понтонные мосты с легкостью огромных пробок прыгали под непрерывным потоком шагавших по ним войск. Тускло поблескивали над водой серебряные трубы гвардейской дивизии, медленно колыхались огненно-красные значки улан, туго натянутыми нитями чернели ровные ряды гренадерских шапок, грохотали зарядные ящики и лафеты пушек. Солдаты были приодеты по-праздничному. Вид у них был отважный и бодрый.
Суровое солдатское лицо Жюно сморщилось. Да, это было похоже на парад в Париже, но. черт побери! Чего-то все-таки не хватало. Чего же? Ага! Жюно нахмурился и сказал:
— Солдаты невеселы, ваше высочество. И нет песен!
— Заставить их петь сейчас так же трудно, как посадить сотню дьяволов на острие одной иглы.
Офицеры с жадностью слушали новости.
Все произошло не так как он предполагал
– Не имеете ли чего сказать, подсудимый?
Я перед этим задумался и не расслышал его слов.
Он еще раз спросил. Я вскочил, понял, что невежливо обошелся, и растерялся немного. Я ничего не приготовил ответить и замялся. А затем сразу успокоился. Поклонился низко присяжным и говорю:
– Виноват кругом. Моя вина!
И сел. Присяжные недолго совещались и приговор вынесли: виноват, но со снисхождением. Вышло мне – на четыре года в каторгу, а потом на поселение.
Помню, когда из суда меня выводили, ясный был мартовский день. На асфальте у подъезда лужа блестела, воробьи бесились. Какая-то старушонка подала мне две копейки. Я ей тоже поклонился, как присяжным, в пояс.
После этого меня довольно скоро с партией отправили в Сибирь, через Москву. Там нас почему-то задержали, два дня мы прожили в Бутырках. Уже была весна, тепло, и, когда из Бутырок нас гнали на Курский вокзал, пыль подымалась на Долгоруковской. Мы шли в кандалах, цепочки наши позванивали. Хоть никого у меня в Москве не было своих, кроме мамаши на кладбище, все же мне казалось, что кого-нибудь встречу из знакомых. Но никого не встретил. Когда подошли к Страстному, вдруг мне захотелось на минуту свернуть к Тверскому бульвару, взглянуть на дом, где я родился, рос, с мамашей ко всенощной ходил к Иоанну Богослову, с отцом вздорил: но нельзя было, понятно. Мы взяли налево, вдоль бульваров. Я взглянул на главы Страстного монастыря, снял шапочку и перекрестился.
На Курском вокзале, оказалось, с нами отправляют партию политических из нашего же города, только они позже выехали. Между прочим, здесь и Марья Петровна была. Я этому очень обрадовался, она меня узнала и из окна платочком помахала.
Мы и дальше весь путь, можно сказать, рядом совершили. Долгий это путь – ехали и по железной дороге, и на барке плыли, и пешком шли. Зашли мы очень далеко, почитай, на край света.
Всей жизни своей не опишешь. Скажу коротко. Четыре года я пробыл на каторге, и случилось, что и Марья Петровна отбывала свое наказание там же. Это для меня вышло очень хорошо, и за то время, как я ее знал, я очень успел ее полюбить. Разумеется, не той любовью, но просто как чистого, славного человека. Сошелся я кой с кем и еще из политических – тоже попадались люди выдающиеся. Оказался тут и Андрей Иваныч, мой первый учитель. Он очень постарел. Но остался человеком крепким, мужественным. Ко мне отнесся со вниманием, и так прибавлю: с сожалением. Только на его сожаление я не обижался, потому он на него право имел. Раз он мне сказал: «Эх, Николай, чувствовал я, что ты с пути собьешься, на дурную дорогу попадешь. А взять бы тебя в руки настоящие с детства может, что из тебя бы и вышло». Потом помолчал и прибавил: «Впрочем, путей нашей жизни никто не знает. Ты не подумай, что я тебя в чем-нибудь упрекаю».
В настоящее время, когда я достиг зрелого возраста, вряд ли кто узнал бы во мне прежнего кутилу, экспроприатора и убийцу. Это все умерло. Говорят, я кажусь сумрачным и серьезным человеком. Марья Петровна укоряет меня лишь за одно, за пристрастие к Библии, которое у меня появилось. Она иногда подсмеивается надо мной, говорит, что я, пожалуй, готовлюсь в старообрядческие начетчики. Я ее понимаю и не обижаюсь. Если бы она прожила мою жизнь, быть может, она думала бы по-другому и, как я, возвращалась бы нередко к псалмам Давида. Ибо для сердца, прошедшего сквозь печаль и мрак, всегда близки будут слова псалмопевца. Вместе с ним и я скажу в заключение о себе и всей своей жизни: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих».
Жил на свете рыцарь бедный…
Дождь кончился. В проглянувшем солнце летели еще редкие капли, сияя и блестя. Из сада в комнату Бенедиктова потянуло тем нежным, очаровательным запахом, что бывает после июньского дождя.
– Лева, – сказал Бенедиктов и снял очки. – Вы можете идти, на сегодня довольно.
Светловолосый мальчик Лева, ученик Бенедиктова, сложил свои тетрадки и захлопнул латинскую грамматику.
– Вечером едем на пикник, ловить раков, – сказал он. – Зина собирается верхом. Вы тоже с нами?
Бенедиктов слегка нахмурился.
– Нет, – ответил он, с неестественной внимательностью поправляя письменный прибор. – Я сегодня не поеду.
Когда Лева ушел, Бенедиктов сел к столу и задумался. В ящике стола лежала начатая работа о Франциске Ассизском, а под локтем – книги Сабатье, Ергенсона, «Fioretti» и другие. Бенедиктов находился в небольшом флигеле барской усадьбы; он был влюблен в Зину, сестру своего ученика, и так как был некрасив и измучен неудачной любовью, то решил этой ночью застрелиться.
Через минуту он встал, надел ветхую студенческую фуражку, взял палку и, слегка сгорбившись, вышел. Тяжелая юность, одиночество, работа давали себя знать: Бенедиктов выглядел старше своих лет. Лоб его был велик, и небольшие глаза, сидевшие глубоко, – хотя и близорукие, – выдавали страстность характера и склонность к экстазу.
Дорожка провела его вблизи лужайки. Сквозь поредевшие кустарники он видел, как за сеткой бегала в белом платье Зина, раскрасневшаяся и горячая. Его же не заметили.
Бенедиктов перелез через канаву и вышел в луга. Эти луга были необозримы. Они тянулись на десятки верст, как нередко бывает в Рязанской губернии, и сейчас по ним стояли копны – знаменитейшее русское воинство. От великих лугов, как от неба и моря, в душе остается ощущение покоя. Но Бенедиктов его не чувствовал. Он шел не затем, чтобы наслаждаться вечерней прелестью равнины. У него была цель. Он направлялся к корнету Гавронскому, хуторок которого виднелся в двух верстах, племяннику его хозяев, человеку беспутному, нелепому, пьянице и собачнику.
Солнце уже садилось, когда он подходил к домику Гав-ронского. Бенедиктов снял фуражку, отер лоб. «Посижу несколько минут, скажу, что револьвер мне нужен, чтоб упражняться в стрельбе, и уйду», – думал он. И хотя все выходило гладко, его что-то теснило.
Смущался он не напрасно. Все произошло не так, как он предполагал. Во-первых, на него бросилась пара борзых. Они атаковали его с жаром, и, если бы не Гавронский, выскочивший в одних рейтузах из денника, где мыл любимую кобылу, ему пришлось бы плохо. Гавронский громоносно заорал на собак, не сразу сообразил, кто пришел, но, догадавшись, вскрикнул:
Вансуан
Цари, правившие в 544-602 гг. в Вансуане (Северный Вьетнам).
Ли Нам-Вьет Де Бон (544-548)
Чиеу Вьет-Выонг Куанг Фук (549-571)
Ли Дао Ланг-Выонг Тхиен Бао (549-555)
Ли Хау-Де Фат Ты (571-602)
После разгрома вьетнамского царства Намвьет (http://proza.ru/2020/08/27/580) во II в. до Р.Х. войсками империи Хань, на его землях был образован округ Цзяо, управлявшийся китайским наместником. На протяжении семи следующих веков вьетнамцы не раз пробовали вернуть себе независимость, но каждый раз терпели поражение. Только в середине VI в. им удалось на несколько десятилетий сбросить китайское иго и создать собственное государство – царство Вансуан. Основателем его был некий Ли Бон, китаец по происхождению, предки которого переселились в Цзяо за шесть поколений до его рождения. (Многие историки считают поэтому семью Ли природными вьетнамцами; в самом деле, за столь продолжительный срок она должна была натурализоваться). Известно, что Ли Бон служил чиновником при династии Лян, однако был неудовлетворен своим положением, оставил китайскую столицу и вернулся домой. Здесь он сумел занять высокую должность управляющего областью Каудык, но и это положение не удовлетворяло его. Ли Бон мечтал о большем. Вскоре он вступил в заговор со знатным вьетом Тинь Тхиеу и военачальником из Тюзиена Чиеу Туком. Вместе они подготовили антикитайское восстание, которое началось в 541 г. и было сразу поддержано всем вьетнамским населением. Фактически без сопротивления Ли Бон занял столицу округа Цзяо – Лаунгбиен. В 542 г. император Лян, У-ди, выслал против Ли Бона большую армию, но она почти вся погибла из-за болезней. В 543 г. в Каудыке были разбиты войска китайского союзника – царя Тьямпы (http://proza.ru/2020/08/27/347), а в 544 г. Ли Бон объявил об образовании государства Вансуан (что переводиться как «Бесконечное процветание») и принял титул Намвьет Де («император Южного Вьета»). Чиеу Тук стал первым министром, Тинь Тхиеу был поставлен во главе военного ведомства, были учреждены сто чиновничьих должностей и построен дворец «Десяти тысяч весен», где отныне собирался двор.
В 545 г. император Лян двинул против Вансуана новую карательную армию. Потерпев незначительное поражение в сражении у Тюзиена и в устье реки Толить, вьетская армия отступила к крепости Зянить. В 546 г. произошло решительное сражение, в результате которого основные силы Ли Бона были разгромлены, а сам он бежал в Тансыонг. Здесь император набрал новую армию, большую часть которой составляли дикари-маны. Затем он спустился с гор к озеру Даенчиет и стал готовиться к новой битве. Но все произошло не так как он предполагал. Китайский полководец Чэнь Басянь ночью неожиданно напал на вьетов и рассеял их войска. После этого государство Вансуан распалось на две части. Сам Ли Бон бежал в горные уезд Кхуатлас, прожил здесь около двух лет и умер, отравившись ядовитыми испарениями. Другая часть вансуанцев во главе со старшим братом императора Ли Тхиен Бао отступила после даенчиетского поражения в плодородную горную область Занаг, где Тхиен Бао основал свое царство. Резиденцией его стала крепость Озиен. В 555 г., после смерти Тхиен Бао, власть в Занаге наследовал его родственник Ли Фат Ты.
Между тем в Кхуатласе власть от умершего Ли Бона перешла к сыну Чиеу Тука, Чиеу Куангу Фуку. Несколько лет он вел безуспешную войну с китайцами и был оттеснен с остатками своей армии в непроходимые топи Зачать. Положение вьетов облегчилось только после того, как в 555 г. в самом Китае начались внутренние смуты, приведшие к падению династии Лян. Китайцам стало тогда не до Вьетнама, снабжение оккупационной армии прекратилось. Воспользовавшись этим Чиеу внезапно напал на китайского полководца Ян Цы и наголову разгромил его. Остатки китайской армии бежали из Цзяо на север. Чиеу объединил под своей властью большую часть страны. Резиденцией его был сначала Лаунгбиен, а потом крепость Вининь. Впрочем, о мирном его правлении источники не сообщают никаких подробностей. Оно продолжалось 16 лет.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Том 5. Белеет парус одинокий
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Валентин Петрович Катаев
Собрание сочинений в девяти томах
Том 5. Белеет парус одинокий
Волны Черного моря
Белеет парус одинокий *
Посвящается Эстер Катаевой
Часов около пяти утра на скотном дворе экономии раздался звук трубы.
Звук этот, раздирающе-пронзительный и как бы расщепленный на множество музыкальных волокон, протянулся сквозь абрикосовый сад, вылетел в пустую степь, к морю, и долго и печально отдавался в обрывах раскатами постепенно утихающего эха.
Это был первый сигнал к отправлению дилижанса.
Все было кончено. Наступил горький час прощанья.
Собственно говоря, прощаться было не с кем. Немногочисленные дачники, испуганные событиями, стали разъезжаться в середине лета.
Сейчас из приезжих на ферме осталась только семья одесского учителя, по фамилии Бачей, — отец и два мальчика: трех с половиной и восьми с половиной лет. Старшего звали Петя, а младшего — Павлик. Но и они покидали сегодня дачу. Это для них трубила труба, для них выводили из конюшни больших вороных коней.
Петя проснулся задолго до трубы. Он спал тревожно. Его разбудило чириканье птиц. Он оделся и вышел на воздух.
Сад, степь, двор — все было в холодной тени. Солнце всходило из моря, но высокий обрыв еще заслонял его.
На Пете был городской праздничный костюм, из которого он за лето сильно вырос: шерстяная синяя матроска с пристроченными вдоль по воротнику белыми тесемками, короткие штанишки, длинные фильдекосовые чулки, башмаки на пуговицах и круглая соломенная шляпа с большими полями.
Поеживаясь от холода, Петя медленно обошел экономию, прощаясь со всеми местами и местечками, где он так славно проводил лето.
Все лето Петя пробегал почти нагишом. Он загорел, как индеец, привык ходить босиком по колючкам, купался три раза в день. На берегу он обмазывался с ног до головы красной морской глиной, выцарапывая на груди узоры, отчего и впрямь становился похож на краснокожего, особенно если втыкал в вихры сине- голубые перья тех удивительно красивых, совсем сказочных птиц, которые вили гнезда в обрывах.
И теперь, после всего этого приволья, после всей этой свободы, — ходить в тесной шерстяной матроске, в кусающихся чулках, в неудобных ботинках, в большой соломенной шляпе, резинка которой натирает уши и давит горло.
Петя снял шляпу и забросил ее за плечи. Теперь она болталась за спиной, как корзина.
Две толстые утки прошли, оживленно калякая, с презрением взглянув на разодетого мальчика, как на чужого, и нырнули одна за другой под забор.
Была ли это демонстрация или они действительно не узнали его, но только Пете вдруг стало до того тяжело и грустно, что он готов был заплакать.
Он всей душой почувствовал себя совершенно чужим в этом холодном и пустынном мире раннего утра. Даже яма в углу огорода — чудесная глубокая яма, на дне которой так интересно и так таинственно было печь на костре картошку, — и та показалась до странности чужой, незнакомой.
Солнце поднималось все выше.
Хотя двор и сад всё еще были в тени, но уже ранние лучи ярко и холодно золотили розовые, желтые и голубые тыквы, разложенные на камышовой крыше той мазанки, где жили сторожа.
Заспанная кухарка в клетчатой домотканой юбке и холщовой сорочке, вышитой черными и красными крестиками, с железным гребешком в неприбранных волосах выколачивала из самовара о порог вчерашние уголья.
Петя постоял перед кухаркой, глядя, как прыгают бусы на ее старой, морщинистой шее.
— Уезжаете? — спросила она равнодушно.
— Уезжаем, — ответил мальчик дрогнувшим голосом.
Она отошла к водовозной бочке, завернула руку в подол клетчатой панёвы и отбила чоб.
Толстая струя ударила дугой в землю. По земле покатились круглые сверкающие капли, заворачиваясь в серый порошок пыли.
Кухарка подставила самовар под струю. Самовар заныл, наполняясь свежел, тяжелой водой.
Нет, положительно ни в ком не было сочувствия!
На крокетной площадке, на лужайке, в беседке — всюду та же неприязненная тишина, то же безлюдье.
А ведь как весело, как празднично было здесь совсем недавно! Сколько хорошеньких девочек и озорных мальчишек! Сколько проказ, скандалов, игр, драк, ссор, примирений, поцелуев, дружб!
Какой замечательный праздник устроил хозяин экономии Рудольф Карлович для дачников в день рождения своей супруги Луизы Францевны!
Петя никогда не забудет этого праздника.
Утром под абрикосами был накрыт громадный стол, уставленный букетами полевых цветов. Середину его занимал сдобный крендель величиной с велосипед.
Тридцать пять горящих свечей, воткнутых в пышное тесто, густо посыпанное сахарной пудрой, обозначали число лет рожденницы.
Все дачники были приглашены под абрикосы к утреннему чаю.
День, начавшийся так торжественно, продолжался в том же духе и закончился детским костюмированным вечером с музыкой и фейерверком.
Все дети надели заранее сшитые маскарадные костюмы. Девочки превратились в русалок и цыганок, а мальчики — в индейцев, разбойников, китайских мандаринов, матросов. У всех были прекрасные, яркие, разноцветные коленкоровые или бумажные костюмы.
Шумела папиросная бумага юбочек и плащей, качались на проволочных стеблях искусственные розы, струились шелковые ленты бубна.
Но самый лучший костюм — конечно, конечно же! — был у Пети. Отец собственноручно мастерил его два дня, то и дело роняя пенсне. Он близоруко опрокидывал гуммиарабик, бормотал в бороду страшные проклятья по адресу устроителей «этого безобразия» и вообще всячески выражал свое отвращение к «глупейшей затее».
Но, конечно, он хитрит. Он просто-напросто боялся, что костюм выйдет плохой, боялся осрамиться. Как он старался! Но зато и костюм — что бы там ни говорили! — получился замечательный.
Это был я настоящие рыцарские доспехи, искусно выклеенные из золотой и серебряной елочной бумаги, натянутой на проволочный каркас. Шлем, украшенный пышным султаном, выглядел совершенно так
Все произошло не так как он предполагал
Посвящается Вере Алексеевне Зайцевой
Идите и вы в виноградник мой
Степан поклонился, крепко пожал ей руку. Полина приветливо взглянула на него.
Потом она обратилась к Пете.
— Ну как я рада, как рада, что ты зашел, наконец, Петруня! Я уж думала, ты забыл нас.
Полина, черноволосая учительница, старинная приятельница Пети, мечтала втайне о сцене, и ей нравилось, что слова «ну как я рада, как рада» выходили немного похожими на театр. Ее сестра, Клавдия, худенькая девушка с острым лицом и слегка косящими глазами, лежала на кушетке в платке. Когда вошли, она вскочила как бы испуганная, быстро поправила волосы, и в глазах ее, умных и горячих, сохранился отблеск тайных мыслей.
— Какой ты большой стал, Петруня! Я тебя два года не видала. В штатском, усики, — Полина захохотала, встряхнула своими прекрасными, черными волосами. — Как ты изменился, если бы знал!
— Петя, вы, ведь, экзамены держите?, — спросила Клавдия, поеживаясь.
Разговор перешел на экзамены. — Петя со Степаном держали в высшие специальные заведения. Петя стал жаловаться, охать, Полина шумно возражала, жестикулировала и среди дебатов незаметно, но ловко устроила кофе, достала откуда-то котлеты и даже полбутылки мадеры.
— Неужели и вы так же мрачно смотрите на будущее, как Петруня? — спрашивала она у Степана, вынимая из самовара сваренные яйца. — Но, ведь, это невозможно, вы так молоды, и такие мысли. Нет, этого нельзя допустить.Клавдия засмеялась.
— Допускай, не допускай, они по-своему будут чувствовать — глаза ее блестели насмешливо: — чудная ты у меня, сестра, одно слово — артистка.
Полина взглянула на нее испуганно.
— При них можно. Петя свой, а Степан Николаевич не выдаст?
Степан кивнул утвердительно.
— Нет, серьезно, — продолжала Полина: — мне не по душе пессимизм современной молодежи.
— Не знаю, — сказал Степан, вздохнув: — я этого пессимизма не чувствую. По-моему, просто, жить страшно интересно, и мне как раз — он опять слегка улыбнулся — жить очень, очень хочется.
— Имей в виду, Полиночка, что Степан у нас страшный революционерище.
Полина обернулась на дверь: в их квартире, при городском училище, такие разговоры были не очень удобны.
— Ничего особенного, — сказал Степан. — Еще что Бог даст, все в будущем.
Клавдия опять куталась в платок, будто у нее был жар, волосы ее были в беспорядке, глаз лукаво блестел.
— Он революционер, а моя сестра артистка — и нашим, и вашим. Сегодня с вами говорит, а завтра в карету к Иоанну Кронштадтскому бросится.
— Ну уж ты всегда скажешь, Клавдия!
Клавдия захохотала и прижалась к ней.
— Не сердись, моя радость, я тебя очень люблю и просто вру на тебя. Миленькая, дай кофейку!
Клавдия подошла к Степану.
— Так, по-вашему, интересно — жить?
— Конечно, — ответил он. — Очень.
— Ну, так выпьем, коли интересно.
И Клавдия налила всем мадеры.
Разговор стал живей. Клавдия увела Степана к себе, и по их голосам чувствовалось, что они не скучают.
— Степан человек энергичный — сказал Петя Полине. — Я его знаю с детства.
— Он твой товарищ по гимназии?
— Да, даже и до гимназии. Мы росли вместе, в деревне.
Около одиннадцати Степан собрался уходить. Клавдия молчала, поеживалась; казалось, температура у нее поднялась.
Пете же не хотелось трогаться; он попросил Полину, чтобы позволила остаться еще.
— Ну, послушай, ну это будет очаровательно, — сказала Полина: — я заварю свежего кофе, Клавдию мы уложим, а ты сиди у меня, сколько вздумаешь.
И она пошла переодеться. Вышла в капоте, небогатом, но приличном, и имела несколько таинственный вид; от нее пахло духами, и ей казалось, что она знаменитая актриса, принимающая у себя после спектакля. Потому ей и хотелось уложить Клавдию. Клавдия улыбнулась не без понимания, попрощалась с Петей.
Когда вскипел кофе, Полина зашептала Пете об их жизни.
— Петруня, я серьезно мечтаю о сцене. Эта жизнь меня не удовлетворяет. Эта серая обстановка, отсутствие блеска, цветов…
И Полина, боясь повысить голос, чтобы не разбудить Клавдию, волнуясь и вставая, рассказывала, как она любит искусство, как ее ободрил Аполлонский.
Петя сидел в кресле, пил кофе, и ему казалось все в этой комнате таким родным, удобным, что, правда, так вот слушая Полину, подавая реплики, он мог бы сидеть долго, сколько угодно. Когда представлялось, что придется тащиться через весь Петербург, возвращаться в свой пустынный номер, его охватывала тоска.
— Клавдия все посмеивается надо мной, но ты меня поймешь, я чувствую. Я Клавдию очень люблю, но она большая фантазерка, это еще мама говорила. Она только и мечтает о революции. И она такая нервная, странная, я прямо за нее боюсь. Ты знаешь, ведь, у нас тетка была психически–ненормальна. И с Клавдией иногда сладу нет. Теперь, например, я, с одной стороны, очень рада, что ты привел товарища, но и боюсь: это еще сильней может ее свернуть, раз он такой левый.
Петя успокоил ее, сколько мог, и стал прощаться. Пожимая ему руку, Полина сказала:
— Ах нет, все-таки я не понимаю этого увлечения политикой. То ли дело артисты, сцена!
Она вздохнула и подняла кверху глаза.
Петя улыбнулся, вышел. По темной лестнице он спустился вниз, миновал дворик и немедленно зашагал по переулку, в районе Лиговки. Он жил у Николаевского моста. Предстоял длинный унылый переезд по чужому городу. Петя был в Петербурге всего с неделю, но успел возненавидеть его. Хорошо, что тут Полина, Клавдия, иначе во всем огромном городе не было бы родной души.
С горечью Петя видел, что того высшего, что как бы приподымало жизнь Степана, у него нет. Если спросить, каково его назначение, какова цель, он ответить не сумеет, а сердце подсказывает что-то мрачное.
В таком настроении возвращался он на Васильевский остров.
На Николаевском мосту глухо выл ветер. Нева клубилась во тьме, фонари уходили золотыми цепями вдаль, в туманный мрак. Сердце Пети сжалось: ему почудилось, что он всегда один в этой пустыне, и без цели и смысла ему надлежит блуждать по ней. Но тут он вспомнил об Ольге Александровне — ее далекий, милый образ светлым видением проплыл перед ним. «Любовь», подумал он, входя к себе по лестнице. «Любовь»? Сердце его забилось.
Экзамены тянулись с неделю, и эта неделя была очень утомительна для обоих, особенно для Пети: от волнений он успел похудеть и пожелтеть. Казалось, все идет хорошо. Вывесили список принятых; Петина фамилия была в нем, Степан не попал: не хватило полубалла.
Хотя Петя притворялся равнодушным, ему занятно было надеть форму — это несколько развлекало: он казался себе похожим на мичмана. Неудача же Степана очень изумила и огорчила его. Он считал, что Степан гораздо способнее его и более, чем он, достоин носить форму.