Вечные сны как образчики крови переливай из стакана в стакан
Батюшков
БАТЮШКОВ
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живет.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поет.
Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему:
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму.
Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашел от смущения слов:
— Ни у кого — этих звуков изгибы.
— И никогда — этот говор валов.
Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес —
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез.
И отвечал мне оплакавший Тасса:
— Я к величаньям еще не привык;
Мне освежило случайно язык.
Что ж! Поднимай удивленные брови,
Вечные сны, как образчики крови,
Примечания
Батюшков (с. 189). — НМ, 1932, № 6, с датой «18 июня 1932 г.». БП, «18 июня 1932 г.» — архив Н. И. Замошкина (ГЛМ, ф. 49, оп. 2, ед. хр. 53). И. М. Семенко указывает также на варианты — ст. 1: «словно бродяга» и ст. 3: «По переулкам шагает». СБ, без загл. и с разночт. в ст. 23: «смутные сны». О намерении поэта снять заключительную строфу сообщает Н. Я. Мандельштам (HM-III, НМ.
На публикацию этого ст-ния откликнулись О. Бескин и Д. Благой: первый — заклеймив его как «пассеистское и стилизаторское» (ЛГ, 1933, № 18-19, 23 апреля, с. 8), второй — назвав Мандельштама «видным деятелем нашей литературы» (в кн.: Батюшков К. Собрание сочинений. М., 1934, с. 40). Ср. очерк К. Батюшкова «Прогулка по Москве».
Батюшков нежный со мною живет. — По сообщ. Н. И. Харджиева, в 1932 г. на стене комнаты в Доме Герцена, где жил Мандельштам, висела репродукция автопортрета Батюшкова. В библиотеке Мандельштама было и прижизненное издание Батюшкова. Он говорил: «Словно Батюшков сам дотронулся. » с. 174). По свидетельству С. И. Липкина, ст-ние Батюшкова «К другу» Мандельштам называл своим любимым ст-нием, прибавляя, что «хотел бы быть автором этого ст-ния».
Дафна. — Единственное упоминание Дафны у Батюшкова — в ст-нии «Ответ Тургеневу» (1812): «Все нимфы строги к нам // За наши псалмопенья, // Как Дафна к богу пенья». Н. Я. Мандельштам полагала, что Дафна — это описка, а подразумевалась Зафна из ст-ния «Источник» (1810), написанного тем же размером, что и данное ст-ние.
Говор валов. — Ср. в ст-нии Батюшкова «Есть наслаждение и в дикости лесов. » (1819): «И есть гармония в сем говоре валов. »
— См. элегию К. Батюшкова «Умирающий Tace» (1817). По легенде, Торквато Tacco (1544 — 1595) умер в день, назначенный для увенчания его лавровым венком в Капитолии.
Вечные сны как образчики крови переливай из стакана в стакан
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом,
Да видно нельзя никак…
Как бык шестикрылый и грозный,
Здесь людям является труд
И, кровью набухнув венозной,
Предзимние розы цветут…
Ты розу Гафиза колышешь
И нянчишь зверушек-детей,
Плечьми осьмигранными дышишь
Мужицких бычачьих церквей.
Окрашена охрою хриплой,
Ты вся далеко за горой,
А здесь лишь картинка налипла
Из чайного блюдца с водой.
Ты красок себе пожелала —
И выхватил лапой своей
Рисующий лев из пенала
С полдюжины карандашей.
Страна москательных пожаров
И мертвых гончарных равнин,
Ты рыжебородых сардаров
Терпела средь камней и глин.
Вдали якорей и трезубцев,
Где жухлый почил материк,
Ты видела всех жизнелюбцев,
Всех казнелюбивых владык.
И, крови моей не волнуя,
Как детский рисунок просты,
Здесь жены проходят, даруя
От львиной своей красоты.
Как люб мне язык твой зловещий,
Твои молодые гроба,
Где буквы — кузнечные клещи
И каждое слово — скоба…
26 окт. — 16 ноября 1930.
Ax, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло,
Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра.
И почему-то мне начало утро армянское сниться;
Думал — возьму посмотрю, как живет в Эривани синица,
Как нагибается булочник, с хлебом играющий в жмурки,
Из очага вынимает лавашные влажные шкурки…
Ах, Эривань, Эривань! Иль птица тебя рисовала,
Или раскрашивал лев, как дитя, из цветного пенала?
Ах, Эривань, Эривань! Не город — орешек каленый,
Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны.
Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил,
Время свое заморозил и крови горячей не пролил.
Ах, Эривань, Эривань, ничего мне больше не надо,
Я не хочу твоего замороженного винограда!
Закутав рот, как влажную розу,
Держа в руках осьмигранные соты,
Все утро дней на окраине мира
Ты простояла, глотая слезы.
И отвернулась со стыдом и скорбью
От городов бородатых востока;
И вот лежишь на москательном ложе
И с тебя снимают посмертную маску.
Руку платком обмотай и в венценосный шиповник,
В самую гущу его целлулоидных терний
Смело, до хруста, ее погрузи. Добудем розу без ножниц.
Но смотри, чтобы он не осыпался сразу —
Розовый мусор — муслин — лепесток соломоновый —
И для шербета негодный дичок, не дающий ни масла, ни запаха.
Орущих камней государство —
Хриплые горы к оружью зовущая —
К трубам серебряным Азии вечно летящая —
Солнца персидские деньги щедро раздаривающая —
Не развалины — нет, — но порубка могучего циркульного леса,
Якорные пни поваленных дубов звериного и басенного христианства,
Рулоны каменного сукна на капителях, как товар из языческой разграбленной лавки,
Виноградины с голубиное яйцо, завитки бараньих рогов
И нахохленные орлы с совиными крыльями, еще не оскверненные Византией.
Холодно розе в снегу:
На Севане снег в три аршина…
Вытащил горный рыбак расписные лазурные сани,
Сытых форелей усатые морды
Несут полицейскую службу
На известковом дне.
А в Эривани и в Эчмиадзине
Весь воздух выпила огромная гора,
Ее бы приманить какой-то окариной
Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту.
Снега, снега, снега на рисовой бумаге,
Гора плывет к губам.
О порфирные цокая граниты,
Спотыкается крестьянская лошадка,
Забираясь на лысый цоколь
Государственного звонкого камня.
А за нею с узелками сыра,
Еле дух переводя, бегут курдины,
Примирившие дьявола и Бога,
Каждому воздавши половину…
Какая роскошь в нищенском селенье —
Волосяная музыка воды!
Что это? пряжа? звук? предупрежденье?
Чур-чур меня! Далеко ль до беды!
И в лабиринте влажного распева
Такая душная стрекочет мгла,
Как будто в гости водяная дева
К часовщику подземному пришла.
24 ноября 1930. Тифлис.
Я тебя никогда не увижу,
Близорукое армянское небо,
И уже не взгляну прищурясь
На дорожный шатер Арарата,
И уже никогда не раскрою
В библиотеке авторов гончарных
Прекрасной земли пустотелую книгу,
По которой учились первые люди.
Лазурь да глина, глина да лазурь,
Чего ж тебе еще? Скорей глаза сощурь,
Как близорукий шах над перстнем бирюзовым,
Над книгой звонких глин, над книжною землей,
Вечные сны как образчики крови переливай из стакана в стакан
П оэзия Константина Батюшкова, вопреки его собственным ожиданиям, не только пережила своего создателя, но оказала значительное влияние на русскую литературу в целом. Одно из выразительных проявлений такого влияния – стихотворение Осипа Мандельштама «Батюшков”, написанное в 1932 году, более чем через сто лет после того, как закончился творческий путь самого Батюшкова. В мандельштамовском тексте среди прочих образов, прямо или косвенно связанных с личностью, биографией и творчеством Батюшкова, особенно выделяется последний, завершающий стихотворение:
Что ж! Поднимай удивлённые брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан.
Какую ассоциацию может вызывать у читателя красная жидкость, переливаемая «из стакана в стакан”? Думается, прежде всего — с вином. Однако в тексте стихотворения названы только «вечные сны” и «образчики крови”. Упомянутые в тексте сны не могут быть следствием опьянения, поскольку они — вечные. Сам процесс переливания крови с наибольшей степенью вероятности отсылает нас к истории болезни Батюшкова, с подробностями которой Мандельштам был, без сомнения, знаком. В самом мотиве переливания крови прочитывается что-то медицинское, почерпнутое из записки, составленной лечащим врачом Батюшкова, Антоном Дитрихом. Приведём несколько характерных фрагментов: «Сознание постепенно полностью покинуло его, он стал болезненно метаться туда-сюда, руки задрожали — кровь сильнейшим образом бурлила”; «Однажды, увидев по пути красивую, всю усеянную листвой липу, он сказал мне: «Оставьте меня в тени под этим деревом”. Я спросил его, что он там собирается делать. «Немного поспать на земле”, — отвечал он кротким голосом, а затем печально добавил: «Спать вечно””; «Его обычная пища состояла из фруктов, хлеба, булок, сухарей, чая, воды и вина, и лишь в вине он, дай ему волю, часто превышал бы меру”. Однако способ переливания крови, описанный в стихотворении, ставит под сомнение медицинские ассоциации — ведь кровь переливается «из стакана в стакан” (а не из колбы в колбу, например). М.Л. Гаспаров остроумно назвал эту мандельштамовскую метафору «сниженным образом анализа крови”.
Следует заметить, что в упомянутом стихотворении Мандельштама отразились не только сведения о болезни Батюшкова, но и впечатления от его поэтических текстов. Дело в том, что мотив питья, как и мотивы переливания, перетекания жидкости во всевозможные сосуды чрезвычайно характерны для Батюшкова. Эту особенность заметил ещё М.О. Гершензон, выделявший в поэзии Батюшкова «речения” так называемого термодинамического характера.
Горацианские тексты Батюшкова изобилуют чашами с вином или сладким мёдом, который помогает забыть пирующим об уходящей молодости и приближающейся смерти:
Ах! почто же мне заране,
Друг любезный, унывать?
Вся судьба моя в стакане
Станем пить и воспевать…
(«К Петину”)
Особо отметив употреблённое поэтом слово «стакан”, приведём ещё несколько примеров:
Заране должно ли крушиться?
Умру, и всё умрёт со мной.
Но вы ещё, друзья, со мною
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках
С любовью, с дружбой на устах.
(«Весёлый час”)
Интересно, что прозаический стакан в приведённых отрывках сменяется именно «золотой чашей” или «золотыми чашами”. Драгоценный металл, из которого изготовлена чаша наслаждения (эта метафора тоже часто звучит в батюшковских текстах), подчёркивает нетленность и полноту жизненной радости. Ср. в «Элизии”: «О, пока бесценна младость // Не умчалася стрелой, // Пей из чаши полной радость”, — или в «Весёлом часе”: «Жизнью дай лишь насладиться,// Полной чашей радость пить”.
Часто чашу наслаждения, из которой поэт и его друзья пьют вино, чтобы забыть о неизбежном смертном часе, подносит им… дева любви. Любовь, дружество и вино — вот три (впрочем, вполне традиционные) составляющих счастья. В уже цитированном нами стихотворении «Весёлый час” условная героиня Лиза тоже участвует в дружеской пирушке. Названная поэтом «резвой и живой нимфой”, она принимает на себя роль вакханки, разливающей дурманящий напиток в золотые чаши друзей.
Лиза розою пылает
Грудь любовию полна
Улыбаясь наливает
Чашу светлого вина.
Мы потопим горесть нашу,
Други! в эту полну чашу
Заметим, что строка «грудь любовию полна” рифмуется со стихом «чаша светлого вина” и зеркально отражается в сочетании слов «полна чаша”. Лиза полна любовью, как чаша — светлым вином. Поэтому уже в следующем двустишии явственно звучит мотив количественного увеличения вина: «Выпьем разом и до дна // Море (уже не чашу! — А.С.-К.) светлого вина”.
В ообще почти ни одна пиршественная сцена в батюшковских текстах не обходится без героини (или целого ряда героинь), присутствие которых придаёт описанию яркий эротический характер. Так, например, происходит в любимой элегии самого Батюшкова «Мечта”. Там описываются «любовь и вечный пир” в Оденовых чертогах, где дочери Веристы, // Власы свои душисты // Раскинув по плечам. // Прелестницы младые, // Всегда полунагие, // На пиршества гостям // Обильны яства носят // И пить умильно просят // Из чаши сладкий мёд”. Но нередко прекрасная героиня просто подменяет собой чашу наслаждений, сама становится сосудом, содержащим сладострастный напиток — вино любви. Так, в «Источнике”, обращаясь к своей возлюбленной, поэт говорит:
Дева любви! — я к тебе прикасался,
С мёдом пил розы на влажных устах.
Эти строки представляются нам особенно значимыми в контексте рассматриваемого стихотворения Мандельштама, где Батюшков появляется с розой («нюхает розу”) и «Дафну поёт”. Имя Дафна было употреблено Батюшковым в его поэтических текстах лишь однажды, однако героине, носящей созвучное имя Зафна, посвящено целое стихотворение — «Источник”. На устах Зафны с мёдом смешаны именно розы. Мотив опьянения любовью наиболее отчётливо звучит в стихотворении «Ответ Гнедичу”: Батюшков использует развёрнутое сравнение:
Как гость, весельем пресыщённый,
Роскошный покидает пир,
Так я, любовью упоённый,
Покину равнодушно мир!
Страх смерти оказывается преодолённым (герой собирается покинуть мир равнодушно) благодаря упоённости, опьянённости любовью. Как видим, любовь и вино оказываются в поэзии Батюшкова не только совместимыми, но и взаимозаменяемыми средствами для спасения от отчаяния.
Этот вполне традиционный эпикурейский мотив варьируется с другим, противоположным ему: веселье оказывается недолгим, трагизм бытия властно вторгается в поэтический мир Батюшкова: «Но где минутный шум веселья и пиров, // В вине потопленные чаши?” — вопрошает герой, занятый вопросом «Что прочно на земли?”. В другом месте поэт отказывается воспевать «шумную за чашей младость” «среди военных непогод” («К Дашкову”). Отказ от вина в пользу нематериальных наслаждений описывается у Батюшкова, однако, с помощью знакомых формул, которые приобретают новый, религиозный оттенок. Чаще всего это происходит в стихотворениях, написанных после нравственного перелома 1814 года, когда Батюшков попытался найти для себя опору в христианстве. Так, в элегии «Надежда” (1815) появляется странная и очень выразительная метафора: «Когда струёй небесных благ // Я утолю любви желанье…” Ещё более интересный вариант предоставляет нам текст послания «К Никите” (1817). Описание боя и победы в бою завершается следующим пассажем:
О радость храбрых! — киверами
Вино некупленное пьём
И под победными громами
«Мы хвалим Господа” поём.
«Некупленное вино” — это, с одной стороны, вино трофейное, захваченное в неприятельских домах. Однако семантика слова «некупленное” (то есть такое, которое не покупается, а даётся как дар) в сочетании с последующей молитвой наводит на мысль о вине евхаристическом. Воины причащаются после битвы. При этом способ причащения кажется уж совсем невозможным — «храбрые” пьют вино не из золотой чаши, что было бы куда более уместно, и даже не из стакана, а из кивера. Эта неожиданная отсылка к древнерусской литературе — «испити шеломом Дону” — кажется вполне естественной в системе представлений эпохи ампира. Героическая старина Руси таким образом возрождалась в «девятом на десять веке”.
Тема евхаристии слышится и в уже многократно цитированном нами «Весёлом часе”, где вполне соответствующая обряду «золотая чаша” несколько раз появляется в единственном числе.
Как мы помним, в своём стихотворении Мандельштам предлагает Батюшкову переливать из стакана в стакан «вечные сны, как образчики крови”. Оба эти мотива объединяются в переводе Батюшкова из поэмы Эвариста Парни «Иснель и Аслега”, стилизованной под скандинавский эпос. В «Опытах…” переводу предпослано пояснение: «Битва кончилась: ратники пируют вокруг зажжённых дубов…” В отрывке описаны сны воинов после битвы, и хотя это ещё не «вечные сны”, но их содержание насыщено интенсивным переживанием смерти. Мы процитируем небольшой фрагмент:
Копьё рамена прободает,
И хлещет кровь из них рекой;
Несчастный раны зажимает
Холодной трепетной рукой!
Заметим связь между пиром (соответственно выпитым вином) и сном ратника, в котором так обильно проливается кровь.
Ещё более близкий мандельштамовскому тексту фрагмент встречаем в стихотворении «Гезиод и Омир, соперники”. Гезиод, которому Омир только что предсказал скорую и преждевременную гибель, совершает жертвоприношение подземным богам. Как видим, тема вечного сна, смерти здесь звучит довольно отчётливо. Юный поэт пытается задобрить обильными жертвами Аида и Персефону, чтобы отсрочить час своей кончины:
При возлияниях (ср. с переливаниями у Мандельштама),
овна младую кровь
Довременно богам подземным посвящает,
И Музам светлые сосуды предлагает…
Здесь уже содержатся все необходимые компоненты — переливаемая кровь и светлые сосуды.
К омментируя мандельштамовские строки, мы сознательно привлекли разнообразные батюшковские тексты, однако это не означает, что, создавая стихотворение «Батюшков”, Мандельштам намеренно апеллировал к конкретным строкам старшего поэта. В его диалоге с Батюшковым немногочисленные цитаты соседствуют с поэтическими формулами, воссоздающими обобщённый образ батюшковской поэзии. Напомним что знаменитый афоризм Батюшкова «Чужое — моё сокровище” спустя столетие эхом отозвался в мандельштамовских строках:
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою её произнесёт.
«Батюшков» О. Мандельштам
Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живет.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поет.
Ни на минуту не веря в разлуку,
Кажется, я поклонился ему:
В светлой перчатке холодную руку
Я с лихорадочной завистью жму.
Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.
И не нашел от смущения слов:
– Ни у кого – этих звуков изгибы…
– И никогда – этот говор валов…
Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес –
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез.
И отвечал мне оплакавший Tacca:
– Я к величаньям еще не привык;
Только стихов виноградное мясо
Мне освежило случайно язык…
Что ж! Поднимай удивленные брови
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан…
Дата создания: 18 июня 1932 г.
Анализ стихотворения Мандельштама «Батюшков»
Стихотворение «Батюшков» написано в июне 1932 года. Оно является апологией и настоящим стихотворным памятником Константину Николаевичу Батюшкову, который был для Мандельштама недосягаемым (как он полагал) литературным авторитетом. Действительно, никто, как К. Н. Батюшков, столько не потрудился для придания русской поэтической речи такой гибкости, упругости и гармонии, какие ей были не свойственны до него.
Восторженное приятие автора отражают следующие средства художественной выразительности:
Нет сомнения, что лирический герой стихотворения – выразитель отношения самого автора. Тема стихотворения – природа поэтического творчества, место поэта в обществе, сама материя поэзии, которую удалось уловить Батюшкову и которую небезуспешно искал Мандельштам.
Вечные сны как образчики крови переливай из стакана в стакан
Осип Эмильевич Мандельштам
«Нет, никогда, ничей я не был современник…»
О судьбе и поэзии Осипа Мандельштама
Читая стихи Осипа Мандельштама, легко заметить, что излюбленными образами его поэзии были пчелы, стрекозы и ласточки. Особенно ласточки…
И – в том же стихотворении:
Пчел, стрекоз и ласточек объединяет непредсказуемость полета. Постороннему глазу он кажется сумбурным, капризным, а порой и бессмысленным. На самом деле он подчинен строгой дисциплине. Не зря летает пчела от цветка к цветку, не зря чертит ласточка свои штрихи в небе, не зря долго зависает стрекоза над гладью озера, чтобы потом неожиданно сорваться с места и исчезнуть. Все это неукоснительно сочетается с законами природы.
Это очень созвучно поэзии Мандельштама, одновременно капризной и дисциплинированной, непредсказуемой и строго организованной. На первый взгляд его причудливый синтаксис, метафоры, произвольная постановка в один ряд слов и понятий, которые никто не решился бы поставить рядом, – все это кажется… поэтическим бредом. Талантливым, завораживающим, но все-таки – бредом. Не случайно критики – современники Мандельштама (например, А.А. Измайлов) называли его стихи «сущей ерундой», вовсе отказывая им в разумном смысле.
Но сам Мандельштам в своих критических и теоретических работах, которые составляют не менее значимую часть его творчества, чем поэзия, неустанно твердил о необходимости «узды» для поэта. Одним из любимых его понятий было «целомудрие». Всякое произвольное, анархическое отношение к слову в его глазах было нецеломудренным, а значит, и непоэтическим. Из всех искусств, кроме поэзии, он, кажется, больше всего ценил архитектуру и сравнивал поэзию с архитектурой, а стихотворение – с готическим собором.
Вот стихи о соборе Парижской Богоматери («Notre Dame») из первой его книги «Камень» (1913), которое можно считать программным:
Только Мандельштам имел право сравнить таран, орудие для пробивания крепостных стен, со сводом готического собора. Это кажется поэтическим капризом. Между тем, всё стихотворение о том, «как строить стихи», если перефразировать знаменитое выражение Маяковского «Как делать стихи?».
Если символист Александр Блок искал в поэзии «музыки» в ее то ли ницшевском («Рождение трагедии из духа музыки»), то ли гоголевском понимании (музыка мчащейся Руси-тройки), отвергая всякое рассудочное отношение к искусству, если футурист Владимир Маяковский предлагал «делать» стихи и даже поставить это «дело» на промышленную основу, то Мандельштам считал необходимым стихи «строить», тщательно возводя здание каждого стихотворения.
Многие области науки он считал искусством не более виртуозным, чем само искусство. Оттого мог позволить себе такие высказывания: «Дант произвел головную разведку для всего нового европейского искусства, главным образом для математики и музыки»; «Дант может быть понят лишь при помощи теории квант» (черновые наброски к «Разговору о Данте»).
Оттого и стихи Мандельштама требуют очень внимательного прочтения, а не только мгновенного восприятия на слух, подобно тому, как сам поэт внимательно изучал твердыню Notre Dame, пытаясь перенести архитектурное искусство постройки этого собора в искусство стихотворения.
Или правильнее сказать: стихостроения.
К жизненной судьбе Мандельштама лучше всего подходит слово «бездомный». Но это была не принципиальная и сознательная «бездомовность», например, Ивана Бунина, единственной собственностью которого был «чемодан», а главной страстью после писательства страсть к путешествиям. Это была органическая, чуть ли не врожденная бездомность человека, который не мог быть до конца «своим» ни в одном литературном кругу. Тем более не мог он стать советским поэтом, хотя какое-то время пытался искусственно воспитать в себе «советское» отношение к действительности:
Мандельштам может быть только один.
Одинокость преследовала его всю жизнь. Это была какая-то тотальная одинокость. Например, Корней Чуковский в 1920 году заметил, что в комнате Мандельштама в Доме искусств (своеобразная писательская гостиница, организованная стараниями М. Горького) «не было ничего, принадлежащего ему, кроме папирос – ни одной личной вещи. И тогда я понял самую разительную его черту – безбытность. Это был человек, не создававший вокруг себя никакого быта и живущий вне всякого уклада». О том же пишет в своих воспоминаниях современник Мандельштама поэт Георгий Иванов. Он рисует пронзительный образ поэта, оказавшегося в Крыму совершенно без денег:
«С флюсом, обиженный, некормленый, Мандельштам выходил из дому, стараясь не попасться лишний раз на глаза хозяину или злой служанке. Всклокоченный, в сандалиях на босу ногу, он шел по берегу, встречные мальчишки фыркали ему в лицо и делали из полы «свиное ухо». Он шел к ларьку, где старушка-еврейка торговала спичками, папиросами, булками, молоком… Эта старушка, единственное существо во всем Коктебеле, относилась к нему по-человечески (может быть, он напоминал ей собственного внука, какого-нибудь Янкеля или Осипа), по доброте сердечной оказывала Мандельштаму «кредит»: разрешала брать каждое утро булочку и стакан молока «на книжку». Она знала, конечно, что ни копейки не получит, но надо же поддержать молодого человека – такой симпатичный и, должно быть, больной: на прошлой неделе все кашлял, а теперь вот – флюс. Иногда Мандельштам получал от нее и пачку папирос второго сорта, спичек, почтовую марку. Если же он, потеряв чувствительность, рассеянно тянулся к чему-нибудь более ценному – коробке печенья или плитке шоколада, – добрая старушка, вежливо отстранив его руку, говорила грустно, но твердо: «Извиняюсь, господин Мандельштам, это вам не по средствам».