Кроме того она долли чувствовала что если
Анна Каренина (8 стр.)
Увидав мужа, она опустила руки в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него, только когда он совсем вплоть подошел к ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.
— Но надо же, однако, Долли…
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него.
— Долли, что я могу сказать. Одно: прости, прости… Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты…
Она стояла, опустив глаза, и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.
Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал.
Она сказала ему «ты», и он с благодарностью взглянул на нее и тронулся, чтобы взять ее руку, но она с отвращением отстранилась от него.
В это время в другой комнате, вероятно упавши, закричал ребенок; Дарья Александровна прислушалась, и лицо ее вдруг смягчилось.
Она, видимо, опомнилась несколько секунд, как бы не зная, где она и что ей делать, и, быстро вставши, тронулась к двери.
— Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай все знают, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь с своею любовницей!
И она вышла, хлопнув дверью.
Степан Аркадьич надел шубу и вышел на крыльцо.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
— Ну, хорошо, я сейчас выйду и распоряжусь. Да послали ли за свежим молоком?
И Дарья Александровна погрузилась в заботы дня и потопила в них на время свое горе.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Анна Каренина
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Роман «Широкого дыхания»
«Анна Каренина» поразила современников «вседневностью содержания». Необычайная свобода, раскованность повествования удивительно сочетались в этом романе с цельностью художественного взгляда автора на жизнь. Он выступал здесь как художник и мыслитель и назначение искусства видел «не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях» (61, 100).[1]
В 70-е годы один маститый писатель (по-видимому, Гончаров) сказал Достоевскому: «Это вещь неслыханная, это вещь первая. Кто у нас, из писателей, может поравняться с этим? А в Европе – кто представит хоть что-нибудь подобное?»[2] Ф.М. Достоевский находил в новом романе Толстого «огромную психологическую разработку души человеческой», «страшную глубину и силу» и, главное, «небывалый доселе у нас реализм художественного изображения».[3]
Время подтвердило эту высокую оценку. Из статей и книг на всех языках мира, посвященных «Анне Карениной», можно составить целую библиотеку. «Я без колебаний назвал „Анну Каренину“ величайшим социальным романом во всей мировой литературе»,[4] – писал Томас Манн.
Значение романа Толстого состоит не в эстетической ценности отдельных картин, а в художественной завершенности целого.
«Войну и мир» Толстой называл книгой о прошлом. В начале 1865 года он просил редактора журнала «Русский вестник» М.Н. Каткова в оглавлении и даже в объявлении не называть его сочинение романом: «…для меня это очень важно, и потому очень прошу вас об этом» (61, 67). Толстой мог бы обосновать свое определение жанра («книга») ссылкой на Гегеля, которого он внимательно перечитывал в годы работы над «Войной и миром». Гегель называл книгой эпические произведения, связанные с «целостным миром» определенного народа и определенной эпохи. Книга, или «самобытная эпопея», дает картину национального самосознания «в нравственных устоях семейной жизни, в общественных условиях состояния войны и мира (курсив наш. – Э.Б.), в его потребностях, искусствах, обычаях, интересах…».[5]
«Анну Каренину» Толстой называл романом из современной жизни. В 1873 году, только еще начиная работу, он говорил Н.Н. Страхову: «…роман этот – именно роман (курсив наш. – Э.Б.), первый в моей жизни, очень взял меня за душу, и я им увлечен весь» (62, 25).
Эпоха Отечественной войны позволила Толстому изобразить в «Войне и мире» жизнь русского народа великой эпохи как «целостный мир», прекрасный и возвышенный. «Я художник, – пишет Толстой, размышляя над событиями 1812 года, – и вся жизнь моя проходит в том, чтобы искать красоту» (15, 241). Общественный подъем 60-х годов, когда в России было уничтожено рабство крестьян, наполнял и автора «Войны и мира» чувством духовной бодрости и веры в будущее. В 70-е же годы, в эпоху глубокого социального кризиса, когда написана «Анна Каренина», мироощущение Толстого было иным. «Все врознь» – так определил сущность пореформенной эпохи Ф.М. Достоевский. Толстой видел перед собой «раздробленный мир», лишенный нравственного единства. «Красоты нет, – жаловался он, – и нет руководителя в хаосе добра и зла» (62, 25).
Если в «Войне и мире» преобладает нравственная целостность и красота, или поэзия, то для «Анны Карениной» становится характерным раздробленность и хаос, или проза. После «Войны и мира», с ее «всеобщим содержанием» и поэтической простотой, замысел «Анны Карениной» казался Толстому «частным», «не простым» и даже «низменным» (62, 142).
Переход от «Войны и мира» к «Анне Карениной» имеет историческое, социальное и философское обоснование. В романе, в отличие от «книги», как об этом писал Гегель, «отсутствует самобытное поэтическое состояние мира»: «роман в современном значении предполагает прозаически упорядоченную действительность».[6] Однако здесь «снова полностью выступает богатство и разнообразие интересов, состояний, характеров, жизненных отношений, широкий фон целостного мира, равно поэтическое изображение событий».[7] Круги событий в романе по сравнению с «самобытной эпопеей» yже, но познание жизни может проникать глубже в действительность. У романа как художественной формы есть свои законы: «завязка, постоянно усложняющийся интерес и счастливая или несчастливая развязка» (13, 54). Начав с того, что «все смешалось в доме Облонских», Толстой рассказывает о разрушении дома Карениных, о смятении Левина и наконец приходит к тому, что во всей России «все переворотилось»… «Усложняющийся интерес» выводит сюжет романа за пределы «семейной истории».
В «Анне Карениной» не было великих исторических деятелей или мировых событий. Не было здесь также лирических, философских или публицистических отступлений. Но споры, вызванные романом, сразу же вышли за пределы чисто литературных интересов, «как будто дело шло о вопросе, каждому лично близком».[8] Толки о романе Толстого сливались с злободневными политическими известиями. «О выходе каждой части Карениной, – отмечал Н.Н. Страхов, – в газетах извещают так же поспешно и толкуют так же усердно, как о новой битве или новом изречении Бисмарка».[9]
«Роман очень живой, горячий и законченный, которым я очень доволен», – говорил Толстой в самом начале работы (62, 16). В последующие годы он иногда охладевал к своему роману. Но замысел «живой, горячий и законченный» вновь и вновь завладевал его воображением. А когда наконец труд многих лет был окончен, Толстой признался, что «общество, современное „Анне Карениной“, ему гораздо ближе, чем общество людей „Войны и мира“, вследствие чего ему легче было проникнуться чувствами и мыслями современников „Анны Карениной“, чем „Войны и мира“. А это имеет громадное значение при художественном изображении жизни».[10] В этом и состоит «вседневность» содержания толстовского романа «из современной жизни».
Замысел Толстого, который он вначале называл «частным», постепенно углублялся. «Я очень часто, – как бы оправдываясь, признавался Толстой, – сажусь писать одно и вдруг перехожу на более широкие дороги: сочинение разрастается».[11] И успех романа оказался громадным; его читали во всех кругах образованного общества. И вскоре выяснилось, что «Анна Каренина» была встречена с осуждением в «высших сферах». М.Н. Катков решительно отказался печатать в «Русском вестнике» эпилог романа и «опустил перед Толстым шлагбаум». Уже тогда начиналось то отчуждение от дворянского высшего круга, которое позднее, после «Воскресения», привело к осуждению Толстого и отлучению его от церкви.
М.Н. Катков, лидер реакционной журналистики 70-х годов, тонко почувствовал острую критическую мысль Толстого и стремился всеми силами нейтрализовать впечатление, произведенное на современников «Анной Карениной». Но дело уже было сделано: Толстой высказался и облегчил свою совесть. Н.С. Лесков с тревогой отмечал, что за «Анну Каренину» Толстого дружно ругают «настоящие светские люди», а за ними «тянут ту же ноту действительные статские советники».[12]
Изображение «золоченой молодежи» в лице Вронского и «сильных мира сего» в лице Каренина не могло не вызвать негодования. Сочувствие народной жизни, воплощенное в Левине и в картинах крестьянского быта, также не пробуждало восторга у «настоящих светских людей». «А небось чуют они все, – писал Толстому Фет, – что этот роман есть строгий неподкупный суд всему нашему строю жизни».[13]
Толстой был уверен, что изменится «весь строй жизни». «Наша цивилизация… идет к своему упадку, как и древняя цивилизация»,[14] – говорил он. Это ощущение приближающихся коренных перемен в жизни дворянского общества постепенно нарастает в его творчестве по мере приближения первой русской революции. Уже в «Анне Карениной» появляются характерные черты кризисной исторической метафоры, которую Толстой повторял много раз и в своих публицистических высказываниях.
Красносельские скачки были «жестоким зрелищем». Один из офицеров упал на голову и разбился замертво – «шорох ужаса пронесся по всей публике». «Все громко выражали свое неодобрение, все повторяли сказанную кем-то фразу: „Недостает только цирка с львами“. Здесь появляется и Гладиатор –
Кроме того она долли чувствовала что если
— Ну, проси же скорее, — сказал Облонский, морщась от досады.
После беседы с просителем Степан Аркадьич взял шляпу и остановился, припоминая, не забыл ли он чего. Оказалось, что он ничего не забыл, кроме того, что хотел забыть, — жену.
— Ах да! — он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. — Пойти или не пойти! — сказал он Маленькому Стиве, тот в ответ очаровательно сымитировал пожимание плечами. Внутренний голос говорил Степану Аркадьичу, что ходить не надобно, что, кроме фальши, тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, не способным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
— Однако когда-нибудь нужно; ведь не может же это так остаться, — сказал он Маленькому Стиве. Тот ответил: «Нет, так больше не может продолжаться, нет». Стараясь придать себе смелости, Стива выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза и бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу I класса, которая сразу же автоматически наполнилась водой и погасила дымящийся окурок. Степан Аркадьич быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь, в спальню жены.
Дарья Александровна, в кофточке и с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей перед открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то. Услыхав шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь; Доличка, выгнув брови так, что они напоминали римскую цифру V, придала своему лицу строгое и презрительное выражение. Долли и ее андроид обе чувствовали, что боятся Степана Аркадьича и боятся предстоящего свидания. Они только пытались сделать то, что пытались сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые они увезут к матери Долли, — и опять Дарья Александровна не могла на это решиться. Она повторяла Доличке каждый раз: «Это не может так оставаться, я должна предпринять что-нибудь, чтобы наказать его». Доличка всегда полностью разделяла мнение хозяйки, поддерживая ее во всех начинаниях, так как это было единственное назначение ее.
— Я должна уйти от него, — объявила Долли, и металлическое сопрано Долички эхом отозвалось: «Да, уйти!»
Но в глубине души Долли понимала, что Доличка с ее ограниченным механическим воображением не может понять: оставить его невозможно. Это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Кроме того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет еще хуже там, куда она поедет со всеми ими, да еще и с несколькими дюжинами роботов II класса и несметным количеством I-го.
Увидав мужа, сопровождаемого угловатой фигурой несносного Маленького Стивы, она опустила руку в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.
— Долли! — сказал он тихим, робким голосом, в то время как его робот-компаньон согнулся пополам, приняв скорбную и покорную позу перед Доличкой.
Долли быстрым взглядом оглядела с головы до ног мужа и его спутника. Оба они сияли свежестью и здоровьем.
— Да, он счастлив и доволен! — шепнула она Доличке, и горькое подтверждение ее слов вырвалось из Реченсинтезатора ее робота: «Счастлив. Доволен».
— В то время как я… — продолжила она, затем рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица.
— Что вам нужно? — сказала она быстрым, не своим, грудным голосом.
— Долли! — повторил он с дрожанием голоса. — Анна и Андроид Каренина приедут сегодня.
— Ну что же мне? Я не могу их принять! — вскрикнула она.
— Но надо же, однако, Долли…
— Уйдите, уйдите, уйдите! — не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью.
Внешние сенсоры галеновой капсулы отреагировали на страдальческие нотки в голосе Долли, и капсула включилась, пульсируя еще сильнее.
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог уходить с головой в новости и спокойно пить кофе, налитый II/Самоваром/1(8); но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
— Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога. Ведь… — он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле. — Можем ли мы… — начал Степан Аркадьич, многозначительно указывая в сторону двух андроидов, находившихся в комнате. Долли взволнованно кивнула, и оба робота были переведены в Спящий Режим, сенсорные программы отключились, головы слегка наклонились вперед, и хозяева наконец остались наедине друг с другом.
— Долли, что я могу сказать. — он замолчал, собираясь с мыслями. Не было слышно жужжания механизмов, отсутствовали вообще какие-либо признаки присутствия роботов — в комнате стояла абсолютная тишина. Степан Аркадьич продолжил: — Одно: прости, прости… Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты…
Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.
— Минуты… минуты увлеченья… — выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и опять запрыгал мускул на правой стороне лица. Рана от бритвы на верхней губе Стивы снова напомнила о себе, и лицо его исказилось страданием.
— Уйдите, уйдите отсюда! — закричала она еще пронзительнее, — и не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости!
Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал.
— Скажи мне, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? — наконец ответила Долли, бросив взгляд на неподвижную Доличку. Ей так не хватало сейчас умиротворяющего присутствия ее подвижного робота-компаньона. — Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторила она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, вступил в связь с обыкновенной m?canicienne?
— Ну что ж… Ну что ж делать? — говорил он жалким голосом, сам не зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову.
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась все более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся в ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», — подумал он.
— Долли, подожди! Дай мне сказать еще хоть слово! — проговорил он.
— Доличка! — воскликнула она, поворачиваясь к нему спиной и яростно нажимая красную кнопку под подбородком робота; угловатый робот ожил, и вместе со своей хозяйкой Доличка поспешила прочь из комнаты.
— Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Каждый робот II класса в этом доме будет знать, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь со своей обряженной в комбинезончик любовницей!
И она вышла, хлопнув дверью.
Степан Аркадьич служил в Московской Башне, он занимал должность уполномоченного вице-президента Департамента производства и распространения роботов I класса, подразделение «Игрушки и прочее».
Это было почетное и с хорошим жалованьем место, но от самого Стивы мало что требовалось. Важные решения принимались на более высоком уровне, он получал непосредственные указания из своего департамента или же из Санкт-Петербургской Башни, где располагались штаб-квартиры высших чинов Министерства. Место это Облонский получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в Министерстве. Чем именно занимался высокопоставленный родственник, Стива не знал, и, по правде сказать, вопрос этот мало занимал его. Но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему были нужны, так как дела его, несмотря на достаточное состояние жены, были расстроены.
Половина Москвы и Петербурга была родня и приятели Степана Аркадьича. Он родился в среде тех людей, которые были и стали сильными мира сего. Люди в правительстве, робототехники, инженеры, землевладельцы и над всеми ними те, кто занимал места в Министерстве. Иначе говоря, дарители земных благ в виде мест, аренд и дорогостоящего грозниума были все ему приятели и не могли обойти своего.
Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый веселый нрав, несомненную честность и прелестного маленького робота-крепыша, похожего на ходячий шкафчик. В Облонском, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то, физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним. «Ага! Стива и Маленький Стива! Вот и они!» — почти всегда с радостною улыбкой говорили, встречаясь с учтивой парой.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он слышал в новостях, но той, что у него была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и, в-третьих, — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Приехав к месту службы, Степан Аркадьич с обожанием посмотрел вверх на медленно вращающуюся луковицу на вершине Башни, беспрерывно сканирующую московские улицы.
— Башня… она присматривает за нами, — говорили про нее, и действительно, единственное круглое отверстие на огромной вращающейся луковице было невероятно похоже на глаз, постоянно наблюдающий за своим городом и его жителями.
Над лестницей, ожидая Степана Аркадьича, стоял его старый приятель Константин Дмитрич Левин.
— Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, поднимаясь навстречу к Левину и его роботу III класса. Маленький Стива неуклюже следовал за хозяином, преодолевая ступеньку за ступенькой.
— Добро пожаловать в Министерство! — сказал Степан Аркадьич, и приятели привычно перекрестились, возведя глаза к небу, — жест, демонстрирующий глубокое почтение, испытываемое к высшей власти.
— Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
— Ну, пойдем в кабинет, — сказал Степан Аркадьич, знавший самолюбивую и озлобленную застенчивость своего приятеля; и, схватив его за руку, он повлек его за собой.
Левин был почти одних лет с Облонским и был его товарищем и другом первой молодости. Они любили друг друга, несмотря на различие характеров и вкусов, как любят друг друга приятели, сошедшиеся в первой молодости. Их дружба была скреплена одним происшествием, случившимся, когда мальчикам только исполнилось 16 лет и ни у одного из них не было еще собственного робота III класса. Одна из расставляемых повсюду ловушек СНУ — божественные уста — неожиданно зевнула прямо на московском овощном рынке; огромный рот открылся всего в нескольких метрах от места, где стояли приятели. Левин схватил Облонского, который в тот момент самозабвенно ел персик, и оттащил друга на безопасное расстояние. Все произошло слишком быстро: Стива даже не успел понять, что в воздухе возник страшный вихрь, поглощающий все на своем пути. Близость смерти произвела на двух ребят неизгладимое впечатление и стала гарантией вечной братской дружбы.
Но несмотря на это, как часто бывает между людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого, в душе презирал ее. Каждому казалось, что та жизнь, которую он сам ведет, есть одна настоящая жизнь, а которую ведет приятель — есть только призрак, не более реальный, чем сообщение, отображенное на мониторе их роботов III класса. Облонский не мог удержать легкой насмешливой улыбки при виде Левина. Уж который раз он видел его приезжавшим в Москву из деревни, где он что-то делал, но что именно, того Степан Аркадьич никогда не мог понять хорошенько, да и не интересовался. Левин приезжал в Москву всегда взволнованный, стесненный и раздраженный этою стесненностью и большею частью с совершенно новым, неожиданным взглядом на вещи. Степан Аркадьич смеялся над этим и любил это. Точно так же и Левин в душе презирал и городской образ жизни своего приятеля, и его службу, которую считал пустяками, и смеялся над этим. Но разница была в том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно, а Левин не самоуверенно и иногда сердито.
— Мы тебя давно ждали, — сказал Степан Аркадьич, войдя в кабинет и выпустив руку Левина, как бы этим показывая, что тут опасности кончились. — Очень, очень рад тебя видеть, — продолжал он. — То есть, вас обоих.
Сократ неловко поклонился. Как всегда это бывало при встречах с роботом Левина, Облонский подивился, насколько тот отличался от его умного, располагающего к себе Маленького Стивы. Но, как говорится, каждый получает робота по заслугам; в этом заключалось чудо технологии производства роботов-компаньонов. Напарники создавались под стать своему хозяину. Кто-то был бойким, а кто-то мрачным; кто-то ободрял, а кто-то критиковал: каждый играл именно ту роль в жизни хозяина, какая требовалась их владельцам.
— У меня скопилась целая коробка неисправных роботов, — сказал Стива своему другу. — Сыграем?
— Нет, спасибо, — ответил Левин в свойственной ему неулыбчивой манере.
Облонский улыбнулся и нажал красную кнопку на столе — медная панель выдвинулась, обнаруживая под собой тайник. Оттуда он извлек гладкое симпатичное устройство I класса, выпускаемое Министерством: «испаритель» с одним пусковым крючком, предназначаемый для уничтожения маленьких роботов. Из коробки, что стояла подле стола, Облонский достал первую жертву. Это была простая I/Мышь/9, лучшее приспособление для дома, помогающее избавить раз и навсегда кухню и задний двор от тараканов и прочих насекомых. Все эти I/Мыши/9 исправно работали; когда Облонский поднял первую за хвост, маленький робот громко пискнул и обвел стеклянными глазками комнату, но теперь он больше не был нужен — недавно появилась новая модель I/Мышь/10.
— Ну что, как идут твои дела? — спросил Стива и выстрелил из испарителя прямо в маленькую мордочку робота. Мышь дернулась и упала на стол. — Когда приехал? Как твоя грозниевая шахта? — Левин молчал.
Извивающаяся на столе механическая мышь издала громкий писк, полный боли. Стива поморщился и посмотрел на Левина с беспомощной извиняющейся улыбкой.
— Мешает разговору, но что поделаешь — это заложено в программе, они не могут с этим совладать.
— Они не чувствуют боли? — спросил Левин.
Стива вытащил еще одну I/Мышь/9 и выстрелил в упор.
— Что? Ах, да. Конечно, чувствуют.
Левин ничего не ответил на это и осуждающе посмотрел на Сократа, который в ответ сверкнул темно-желтыми глазами и дернул связку пружин на своей шее.
— Что привело тебя в наш Вавилон на этот раз? — подмигнув спросил Стива и наконец словил в коробке еще одну, пытающуюся увильнуть I/Мышь/9.
— Ничего особенного, мне только нужно сказать тебе пару слов и спросить кое о чем.
— Так сейчас и скажи два слова!
Левин медлил, не зная, как начать, он обернулся к своему спутнику. Сократ строго ответил ему вполголоса: «Просто скажите».
— Я не могу вот так просто взять и сказать.
— Не изводи меня, Сократ.
Стива саркастически улыбался, наблюдая за этим разговором, и с выражением посмотрел на своего собственного робота III класса — Маленький Стива удивленно зажужжал.
— Два слова вот какие, — сказал Левин наконец, — впрочем, ничего особенного.
Лицо Левина мгновенно приняло злое выражение, происходившее от усилия преодолеть свою застенчивость. Сократ наклонил голову вперед, указывая своему хозяину, что нужно наконец совладать с нервами и сказать то, что следует.
— Что Щербацкие делают? Все по-старому? — сказал Левин.
Он хитро улыбнулся, еще более смущая Левина.
— Ты сказал, два слова, а я в двух словах ответить не могу, потому что… Извини на минутку…
На крылышках, похожих на крылья колибри, в кабинет влетела маленькая II/Секретарша/44, с фамильярною почтительностью и сознанием своего дела, она подлетела к столу, держа в одном из манипуляторов бумаги для Облонского.
— Господин, господин? — вопросительно произнес робот и помахал бумагами. «Господин» было единственным словом, запрограммированным в II классе. — Госпо… — Степан Аркадьич, отвлеченный на занимавший его разговор с Левиным, выстрелил II/Секретарше/44 в лицо.
— Проклятье! — в расстройстве воскликнул Стива, когда робот начал шипеть. В первое мгновение Облонский решил, что робота еще можно восстановить, но испаритель был мощным устройством. Лицевой экран уже начал плавиться, внешнее покрытие текло, словно слезы, по черепу робота телесного цвета. Сам робот кружил по комнате, сталкиваясь со стенами и столом.